Почему он выжил? Вернее так: для чего? Вся штука в том, что в принципе Махно был обречен на гибель, на смерть – от пули, от подосланного убийцы, от болезни. Все это было в его биографии. Но История его сохранила. Он один среди предводителей крупных антибольшевистских мятежей остался в живых. Что хотела сказать беспощадная насмешница История, возвращая изорванного тифом батьку на сцену Гражданской войны? Почему не дала ему тихо умереть на хуторе Белом, а вновь выволокла из-за кулис и вывалила на сцену, на арену, как умирающего гладиатора? Как римский центурион, знающий толк в военном деле, хладнокровно следит она за боем и, лишь когда трупы убитых замирают на арене и последний оставшийся в живых раб, израненный и забрызганный кровью, невидящими глазами обводит амфитеатр, чтобы узнать приговор поверженному врагу, она произносит: «Кто бы он ни был – добей его!» История не знает жалости. Гражданская война, начинаясь как драматическая битва за правое дело (всеми без исключения сторонами), доводит сражающихся до таких пределов жестокости, предательства и опустошения, что, возможно, и прекращается потому лишь, что долгое существование в поле раскаленной ненависти невозможно для человека. Но именно туда, в полымя ненависти и гибели, готовилась вернуть История выздоравливающего Махно. Еще должен был состояться последний бой. Лишь после него энергия войны иссякает, как энергия вулканического извержения, и на конусе огнедышащего вулкана вновь вырастают кустарники и травы.
Для этого нужно только время. Мне врезалась в память одна фотография 1921 года: на фоне обуглившихся остатков дома – крестьянская семья. На первом плане, почти во всю длину снимка, распростерто тело умирающего или уже мертвого мужика в холщовых штанах и рубахе. Голые ноги и кисти больших рук его неимоверно худы, лицо бескровно и сурово, как иконописный лик псковского письма. Глаза закрыты. Над ним жена и дети – в позах, выражающих полное отчаяние.
Это и есть конец Гражданской войны. Конец всех иллюзий, конец веры во все слова, во все лозунги, конец любви, семьи, быта, крова – и конец ненависти, ибо ненависть больше ни к чему, ничего ею нельзя поправить. Двадцатый год еще не истощил до конца великую страну. В ней еще жила страсть – колючий, неистовый, разрушающий дух борьбы каждого за свое право.
Когда-то, задолго до революции, Кропоткин в книге «Идеалы и действительность в русской литературе» пытался осмыслить загадку истории, над которой размышлял и Толстой – устами своего любимого героя, Платона Каратаева. Кропоткин пишет: «Он (Каратаев) прекрасно знает, что бывают такие естественные несчастья, которые… являются неизбежными последствиями гораздо более великого события, т. е. вооруженного столкновения народов, которое, раз начавшись, должно развиваться со всеми возмутительными и вместе с тем совершенно неизбежными своими последствиями» (39, 420). В 1920-м клубок возмутительных и неизбежных последствий 1917-го еще не размотался до конца: процессы, которые в обычное время занимали бы десятилетия, в спрессованном времени революции шли с колоссальными, брызжущими кровью перегрузками. Что же происходило?
Чтобы понять, почувствовать этот неуловимый, ускользающий, промежуточный год, когда смыслы прошлого почти уже иссякли, а смыслы будущего еще не набрали силы, можно попробовать рассечь его в нескольких плоскостях и, вглядываясь в рисунки тонких срезов времени, попытаться различить какие-то важные его черты в сопоставлении событий или в перипетиях отдельных человеческих судеб.
С точки зрения военной двадцатый год был очень динамичен. Крах Колчака, крах Деникина, начало и конец врангелевской эпопеи, начало и конец советско-польской войны – все это укладывается в этот короткий промежуток времени. Формируется советская военная элита. Из пятерки первых красных маршалов Егоров в 1920 году уже выдвинулся в первые ряды (командующий фронтом), Тухачевский тоже командовал фронтом, Блюхер еще не вызрел – в 1920-м командовал еще только Перекопской ударной группой, Буденный предводительствовал Первой конной, Ворошилов был у него в Реввоенсовете. Последние двое оказались первыми уже в тридцатые годы, в двадцатом их имена значили, в общем, не больше, чем имена прочих командармов, отличившихся при сокрушении белых. 1920 год – звездный час главкома С. С. Каменева и М. В. Фрунзе, который из далекого Туркестана был вызван в центр, чтобы принять Южный фронт, возглавив операции против главного врага Страны Советов – генерала Врангеля. В подчинении Фрунзе безусловные военные таланты – командармы А. Корк и Р. Эйдеман, у Фрунзе – 2-я Конная опального командарма Ф. Миронова, который, несмотря на свое романтическое бунтарство, больше подходящее для 1917 года, все же продержался на командных должностях до 1921-го… Из тех, кто не был репрессирован в 1937-м и дожил до мировой войны, уже заметен был будущий маршал Тимошенко (в 1920 году командовал кавалерийской дивизией против Врангеля). Маршал Конев, напротив, совершенно неизвестен, будучи военкомом дивизии, которая где-то на востоке Сибири гонялась за белыми партизанами – Семеновым и Дитерихсом. В тех же глухих местах оперировал комкавполка Рокоссовский. Г. К. Жуков в 1920-м окончил кавалерийские курсы, командовал сначала взводом, потом эскадроном – на Южном фронте. Вполне могло случиться, что судьба столкнула бы его с Махно. Но вышло иначе: эскадрон Жукова был брошен против Антонова… Но если для одних 1920 год был годом начала, годом, когда формировался стержень жизненной биографии, то для других, с неменьшим основанием – это год конца, год распада, год догнивания последних надежд, последних помыслов. Год скитальчества, отчаяния, исхода – таким предстает 1920-й в книге В.В.Шульгина, которая так и названа: «1920».
Третий год голода.
Второй год тифа.
Засуха.
Летом по всей России в довершение к прочим бедам, причиненным войной, пошли лютые пожары. Горели Вязьма, Курск, Кострома. Страшный пожар был в Саратове. «В течение 6–8 часов сгорело 36 кварталов, пострадало от пожаров 25 тысяч жителей, много скота, много было человеческих жертв», – читаем в частном письме того времени. Горело всюду: изучая географию пожаров 1920 года, я поймал себя на том, что склонен приписывать разыгравшейся стихии огня какой-то мистический смысл. Будто природе надоело безобразничание людей, и она, в свою очередь, разнуздала стихии, своими средствами доводя до крайности, до абсурда, картину учиненного людьми разрушения. Язычники верили, что происходящее в душе человека связано с тем, что происходит в природе. Может быть, в этом больше смысла, чем мы привыкли думать. И вполне может статься, что люди 1920 года чувствовали это. Какая-то неизъяснимая горечь слышится в словах простых людей, которым эти пожары рушили всю привычную жизнь. Бельск, август 1920-го: «У нас пожары все лето, сгорели все леса, и ветер дул на нашу деревню, она вся сгорела, ужасный пожар, такого еще никто не видел». Костромская губерния, тот же август: «Юрьевец кругом в пожарах. Сгорели леса, поля и хлеб. Крестьяне остались без хлеба». Курск, сентябрь: «Был очень большой пожар, сгорело около 100 домов и казенный дом, где было много скота. Отчего произошел пожар, никто не знает» (78, оп. 1, д. 16, л. 6).
«Такого никто не видел», «никто не знает» – какое-то наивное удивление испытывает человек пред этой чрезмерностью ужасного, по сравнению с которой все политические обольщения прошлых лет и порожденные ими политические катаклизмы выглядят сущим мельтешением… Уже в этих строчках прочитывается «довольно, хватит», но еще слишком тихо звучат эти голоса, еще не набрали они силы.
Летом – эпидемия холеры.
Массовое дезертирство из армии.
Почти первобытное запустение: в Петрограде Блок по две недели не может писать из-за отсутствия света. Нет ни электричества, ни свечей, ни керосина. Впрочем, Блок и не пишет, он потихонечку сходит с ума, ему все тягостнее окружающее, он все глубже, все внимательнее всматривается в колодец смерти. Но о Блоке потом, отдельно. Еще надо просмотреть главные работы Ленина, пролистать бесконечное количество записочек, которые вождь мировой революции писал то одному, то другому своему соратнику, требуя радикально разобраться с неубывающими в советской республике беспорядками. В записочках можно обнаружить то, что не видно в больших работах: гневливую раздражительность этим нерационально большим количеством сбоев в планомерных государственных делах. И, вместе с тем, – совершенную уверенность в том, что Историей можно управлять, как автомобилем, была бы только тверда рука, держащая руль… Именно в 1920-м с Лениным встретился знаменитый писатель-фантаст Герберт Уэллс, после этой встречи написавший очерк «Россия во мгле», где Ленин задиристо, но как-то чрезвычайно поверхностно поименован «кремлевским мечтателем». Интересно, что либерал Уэллс, побывав в красной России, не разглядел кровавой и растлевающей сути большевистской диктатуры, что Ленин для него – лишь прекраснодушный «мечтатель», что наиболее трудновыполнимой кажется английскому писателю именно прикладная, техническая задача: осветить эту нищую, темную, как тайга, страну. Ленин, как известно, рассказывал Уэллсу о плане ГОЭЛРО.