Рассказ
Воссоздать в подробностях, как жизнь завершилась, никому не дано. А воссоздать то, как она начиналась, можно и порой даже очень хочется.
Никто не был виноват в том, что мама скончалась при родах. И что отец через три с половиной года женился на дальней маминой родственнице. Дальней, но очень для мамы близкой, закадычно дружившей с нею. Мама, не по своей воле покидая мужа, успела прошептать: «Женись на Кате… Тогда я буду спокойна. Даёшь слово?» Он дал, подчиняясь в те мгновения всему, о чем она просила. Рассказывали, что он и раньше никогда ей не перечил.
Меня отец назвал Леной, потому что так звали маму.
Не Еленой, а именно Леной: на берегах реки Лены прошло мамино детство. О котором она мне уже рассказать не могла… А на мамином памятнике отцовским почерком начертано: «Единственной моей Лене».
Да, никто, по авторитетному врачебному заключению, не был виновен. Однако все, хоть в малейшей степени причастные к предродовому и родовому периодам, ощущали себя виноватыми. Все, кроме меня, которая к причине маминого ухода всё же отношение имела…
Портреты мамины в праздничных, а не в траурных рамах жизнерадостно взирали на нас в гостиной и в отцовском кабинете. Они принадлежали кисти художника, которого отец, хирург-кардиолог, как уверяли, «вернул с того света обратно на этот».
Вернуть к жизни маму медицине не удалось.
Каждый из приходивших к нам в дом, увидев те портреты, восторженно восклицал: «Какая красавица!». Жизнерадостные портреты не возражали…
Считалось, что я выглядела маминой копией. И это было для отца, чудилось мне, главным моим достоинством. Почти — всё же «почти» — обладала, как ни поразительно, маминой внешностью и дальняя родственница Катя. Но копии для отца отнюдь не возмещали оригинала. Говорили даже, что мы с мамой похожи «как две капли воды». Но оказалось, что и капли не буквально повторяют друг друга.
Всё это я узнала, разумеется, расставшись с младенческим возрастом.
Ни меня, ни Катю в красавицы не зачисляли. Что-то в мамином очаровании было неповторимым.
Ежегодно, отмечая дома день маминого рождения, а на кладбище тягостный день её кончины, отец настоятельно повторял, что «воистину, по-настоящему любить можно раз в жизни». Фраза могла показаться банальной, но не в устах отца.
Его вторая жена Катя оказывалась при этом любимой не «по-настоящему», а, верней, вообще по-мужски нелюбимой. В ином же, дружеском, смысле он ею дорожил и при маме…
Но Катя, обычно одна из всех присутствующих, открыто и полностью соглашалась с отцом. Похоже, кроме него, однолюбов не наблюдалось.
«Неделикатным» отец перед Катей не выглядел, а был неизменно искренним и прямым. Она это подчеркивала, дабы никто не был к нему несправедлив.
С годами я всё яснее осознавала, что других закадычных подруг у мамы быть не могло.
Как всякий безумно влюбленный, отец был ревнив.
Под его влиянием мама стала педиатром, а проще говоря, детским врачом. Дети в поликлиниках и детских садах были от неё в шумном восторге. «Вот и пусть восторгаются не взрослые пациенты, а юные», — вероятно, думал отец.
Узнав, что доктора Лены больше не будет, дети так рыдали, что Катя, сама почерневшая от горя, их утешала.
— Ты сама-то от воспоминаний не плачь, — позже просила я Катю. — Сколько уж времени минуло!
— Сколько бы ни минуло… — задыхалась она.
Нечто заранее предвидя, отец, когда я повзрослела, пояснил мне: «Мама, как и любимая жена, может быть лишь одна. И никого, кроме нее, единственной, называть мамой не следует.» И добавил также, что есть такие «звания» как мачеха и падчерица.
«Звания» эти мне сразу не легли на душу, резко от меня оттолкнулись.
— Катю буду продолжать называть Катей.
— Я и сам её так называю… — непривычно для него растерялся отец.
— А она будет называть меня просто Леной.
— И с этим согласен…
Вернусь немного назад… Когда отец, выполняя слово, данное маме, на Кате женился, мне исполнилось три с половиной года. Однако я помню то вечернее застолье во всех деталях.
Сперва главными деталями для меня выглядели яства, которыми виртуозно готовившая Катя весь стол искусно уставила. Я тыкала пальчиком то в одно, то в другое блюдо и требовала: «Я это хочу!», «Вон то дайте!».
Отец строгим жестом остановил меня. Затем поднялся и доложил маминому портрету, что её завещание выполнено. Мама своей жизнерадостной улыбкой это одобрила. После чего Катя, угадав желание отца, осторожно приняла вечер в свои руки.
Она наполнила отцовский и свой бокалы красным вином, а мой — апельсиновым соком. И провозгласила тост за маму, «прекрасней которой она никого на свете не повстречала». Я потянулась к ним, чтобы чокнуться, так как видала, что, провозгласив тост, взрослые так делают. Но отец с той же строгостью остановил меня. И я узнала, что за ушедших из жизни пьют, не чокаясь.
В тот вечер я вообще узнала для себя бездну нового: Катя стала негромко, иногда срывающимся голосом, рассказывать о маме, с которой я, к несчастью, никогда, даже на минуту единую, не увиделась.
Правда, Катя все три с половиной года помогала отцу: возвращаясь с работы, опекала меня, была трогательно заботливой няней. Когда я начинала капризничать, она неизменно ставила мне в пример маму. Если ли же я, как ни старалась во что-нибудь вникнуть, никак не вникала, Катя, с учетом моего возраста, всё терпеливо растолковывала. Но столь подробные и многочисленные истории из маминого бытия, как в тот вечер я, конечно, слыхала впервые. И чем менее понимала, тем солиднее в присутствии отца делала вид, что мне всё ясно.
Отец впервые при мне то и дело прикладывал к глазам салфетку. А если салфетка не помогала, скрывался на короткое время в своём кабинете.
Катя же не переставала мамою восхищаться. И не потому, что отцу и да и мне, в мои три с половиной года, требовалось это услышать, а потому, что мама заслуживала восхищения. И еще отец с Катей просили у мамы прощения. «За то, что отпустили её…», — так сказала мне Катя. Одна я не просила. А ведь если б не я…
Ни разу, повторюсь, не посчастливилось мне пообщаться с мамой, — и я в Катины воспоминанья впивалась.