Когда семья наша увеличилась, мама затеяла настоятельно воспевать «полуподвал», переименовав его в «комнату уединения». Она напомнила, что обожаемый ею Чехов, подчеркивая богатство русского языка, писал, что, к примеру, «одиночество» печальное слово, а «уединение», наоборот, слово привлекательное… «Четыре человека и четыре комнаты — это символично!» — провозгласила она.
Там, в «комнате уединения» нашли приют и тетради самых любимых маминых учеников, которых за долгие годы преподавания тоже скопилось немало. В отдельные папки были старательно сложены письма тех, кого годами растили мама и папа.
Благодарственные послания родителями моими время от времени перечитывались, вызывая у мамы слезы, а у папы сдержанное осознание не зря прожитых лет.
Неожиданно мама известила нас с Лианой о том, что давно уж замыслила написать — прежде всего для себя самой! — книгу про учеников, составляющих её гордость… Написать в форме ответа на их послания, полученные часто в ту пору, когда уже они сами стали родителями… Мама уточнила, что «творить» ей придется поздними вечерами — после проверок тетрадей нынешних воспитанников и подготовки к занятиям. А это, дескать, может мне с супругой помешать заниматься своими делами… И, прежде всего, единоличному воспитанию Лианой сына Геракла. В связи со всем этим, мама вознамерилась окончательно переехать в «комнату уединения».
Мы с Лианой принялись возбужденно протестовать.
Но не до такой степени возбужденно, чтобы мама отменила свою затею… В качестве неотразимого аргумента она рассказала, что книга её вберёт в себя и воспоминания о папином педагогическом опыте… А папа, оказывается, многое черпал как раз из произведений, хранящихся в «комнате», которую раньше мы несправедливо и пренебрежительно унижали словом «полуподвал».
— Тут не поспоришь: если вам необходимо изолироваться… — сдалась Лиана. И я отступил. Но при этом не сомневался: необходимость «уединения» подсказана маме, учительнице, и тактичным нежеланием встревать в осуществление воспитательной программы Лианы. Которая открыто не нуждалась в маминых советах и в «благородном педагогическом опыте» папы…
Уединение к маме пришло. Однако, полная изоляция ей не грозила: она была окружена своим прошлым…
Французский философ Монтень был убежден: каждый сообщающий, что говорит только правду, уже лжет.
Но он не знал мою маму. Она не обязана была, как и никто другой, со всеми делиться своими мыслями, но и ни единой неправдивой фразы я от нее не слышал.
Книгу она несомненно задумала.
Телевизора в новом, индивидуальном, мамином жилище не было. О чем мама не сожалела… С телевидением у неё создались сложные отношения.
Помню, когда эстрадных актеров в очередной раз величали с экрана выдающимися, великими, а то и гениальными, мама с грустью вопрошала: «А какие эпитеты мы на этом фоне подберем для Михаила Юрьевича Лермонтова или для Федора Ивановича Шаляпина?»
— А встречал ли ты в реальности, кроме как в сериалах, ситуации, при которых «мать» то и дело оказывалась бы вовсе не матерью, а «отец» — не отцом? Речь не о тайных, но святых усыновлениях и удочерениях, а о выдуманных вывертах людских отношений. И о мстительных сведениях «личных счетов». Мне лично с подобной фантасмагорией сталкиваться не довелось. А вот в латиноамериканских сериалах они меня до того одолели, что иногда во сне убеждаю себя в том, что ты, действительно, мой сын, а я, в самом деле, твоя мама.
Но когда телеэкран преподносил встречи с высоким искусством, мама блаженствовала. И я в новых телеобстоятельствах неукоснительно спускался по семнадцати ступеням вниз, чтобы предупредить её о предстоящих наверху и для нас и для неё удовольствиях.
— С нетерпением жду твоих шагов… — признавалась мама, не обязательно связывая это с предстоящими телепередачами.
Я стал изобретать поводы, чтобы те мои шаги звучали почаще. Не раздражая при этом Лиану…
… Но, увы, вскоре случилось так, что шаги в изобретательстве уже не нуждались. Глаукома и катаракта настигли оба маминых глаза. Человека нередко настигает именно то, чего он больше всего опасается…
— Более всего боялась потерять зрение. Как же тогда литература? И тетрадки? И весь окружающий мир? И моя собственная грядущая книга? Наука протянула невидящим руку помощи. И всё же…
Я устремил медицину на выручку маминому зрению.
Но общение с мелким и бледным шрифтом ей было противопоказано.
Спускался я по семнадцати ступеням и чтобы рассказать маме о чем пишут газеты. Приносил специально увеличенные мною «вырезки», перечитывал вслух избранные страницы самых любимых ею литературных творений, с которыми она и меня некогда сблизила, декламировал вслух особо чтимых ею поэтов.
— Если б ты ведал, как дороги мне твои шаги…
— Может, ты вообще переселишься туда, в «полуподвал»? — в конце концов не выдержала Лиана.
На едкие её вопросы я научился не реагировать.
Маме становилось всё труднее погружаться в тяжкое количество школьных тетрадей, изучать и оценивать «домашние сочинения», раскрывавшие перед ней юные души, но написанные, случалось, неразборчивым почерком. А не углубляться в те тетради и сочинения, как вникала прежде, она сочла безответственным. Расставание со школой было трагедией, которую мамин характер всё же предпочел безответственности. И она ушла на пенсию… На которую отправилась заодно и ее работа над книгой.
Тогда шаги по семнадцати ступеням сделались ежедневными. И так продолжалось много лет, через которые я тоже позволю себе перешагнуть.
Самонадеянно было б сказать, что без ежедневных моих посещений «полуподвал» вместо уединения сразу же превратился бы для мамы в кошмар одиночества.
Но она уже не представляла себе существования без этих шагов, даривших ей и наши интимные беседы, которые были невозможны наверху, в семейной столовой…
Вдруг через годы после маминого перемещения Лиана наметила, в виде благодеяния, и преодолевая семнадцать ступеней, лично приносить вниз завтрак, а вечером туда же доставлять ужин.