После таких сцен я как правило в течение недели вел себя самым должным образом, а потом снова уходил в загул, огорчая Катерину Викторовну с каждым разом все больше и больше.
7
Но мамины излияния совсем скоро перестали оказывать на меня своё первоначальное воздействие. Катерина Викторовна по-прежнему рыдала, и мне всякий раз становилась не по себе от этого зрелища, но пресытившись им, я не мог не понимать, что всякий стыд и досаду на самого себя, во мне заглушало равнодушие. Делая вид, что терзания матери мне не безразличны, я в действительности не видел и не слышал её, весь поглощенный мыслями о том как же мне осточертели подобные сцены. И под конец не выдерживая, я взрывался и криками вгонял Катерину Викторовну в такой трепет, что она лишь молча смотрела сквозь меня и тряслась мелкой дрожью от отчаянья, в которое её ввергало моё перекошенное от злобы лицо. Не сводя глаз своих, отражение пламени которых танцевало в её слезах, я с каждой секундой все отчетливее ощущал как кожа на моем лице растягивается в улыбке. Свято полагая в такие моменты, что лицо Катерины Викторовны, обращаемое горем в нечто жалкое и ничтожное, является отображением точно таких же коверкающих во мне все человеческое изменений, я, будто бы наблюдая за собой со стороны, видел эту злобную гримасу, видел как она с каждой секундой становится все уродливее, гаже и отвратительнее. Но какое мне было до этого дело, когда я отчаянно верил в законность моего поведения, приравненного к бунту против вопиющего угнетения детей родителями. Не выдерживая более этого пристального взгляда наглого и упивающегося собственной правотой юнца, моя мать выходила из комнаты, даже не удостаивая меня презрительным взглядом.
Минутой спустя, когда я метался по дому перед тем как покинуть его на несколько дней, до моего слуха доносились монотонные причитания, проговариваемые тихим и спокойным голосом. За что мне это? За что? – лились из спальни матери ровным потоком возгласы недоумения, которые повторялись уже тысячу раз и до сих пор оставались неразрешимыми. Слушая эти жалобы, бывшие более обвинениями, и именно потому, что Катерина Викторовна создавая видимость их сокрытия, горланила о своей горькой участи на всю квартиру, я приходил в ярость. Быть может она считает, что услышав её стенания я буду раскаиваться? – спрашивал я самого себя – Неужели именно таким способом она намерена оспаривать свою правоту?
Не находя в поведении своей матери ничего кроме лицемерия, я не прощаясь уходил из дому и долго бродил по улице, обдумывая увиденное и услышанное. В действительности они не являются теми, кем хотят быть, – рассуждал я, весь трясясь от гнева – это всего лишь видимость. И не имеет значения поступишься ты принципами составляющими твою суть, или нет, ведь в твоем распоряжении всегда имеется состояние аффекта, которым можно обосновать чуть ли не каждый сделанный шаг. Именно поэтому человек так цепляется за двойственность якобы столь для него присущую. Что ни говори, а это чрезвычайно удобно. Цепляясь за эту мысль, я мог часами обвинять человечество во всевозможных смертных грехах, лишь бы не вставать лицом к лицу с собственным ощущением вины. Но уже позже когда я оказывался в привычном для меня притоне, где все было так просто и честно, где вино затуманивая рассудок всех участников каждодневных оргий, устраняло всякую двусмысленность, передо мной величавым и невозмутимым идолом вставала моя совесть. Ничего не соображающий от выпитой водки, я обнимающий и целующий неизвестную, или неизвестных, глаз не мог отвести от стоящего в самом центре комнаты, одного мне видимого судьи.
Ничего не говоря, и перебивая этим мертвенным молчанием смех юных девиц, разгуливающих по притону чуть ли не в неглиже, мы словно два дуэлянта неотрывно смотрел друг другу в глаза. Во взгляде судьи, как того и требовали обязательства которые сильный берет на себя по отношению к слабому, не было ничего кроме нежности и тоски по моей летящей под откос жизни. И он считает, что способен проникнуть в мой разум? – восклицал я и все внутри меня вспыхивало. Далее это немое противостояние напоминало пытку, во время которой никто не смел проронить и звука. Связав мне за спиной руки, судья сохраняя страдальческое выражение, вздергивал меня на дыбе и отходя в сторону, с состраданием наблюдал за тем, как гири пристегнутые цепями к моим ногам, с хрустом растягивают суставы. Пронзившая тело боль, всеми силами, всеми своими рассекающими плоть кнутами приказывала мне притихнуть, замолчать и не дергаться, но чувство противоборства, послужившее причиной всех этих мук, соблазняло на движения, на рывки, призывало меня сопротивляться. И чем отчаяннее я противился справедливым уверениям своей совести, тем становилось больнее. Я с поразительной четкостью осознавал свою вину перед Катериной Викторовной, но не желая верить во все это, лгал и обвинял самого же себя в клевете. Будто бы став самому себе и судьей, и адвокатом, я подвергал рассудок двойной пытке из которой единственным выходом было забытье.
Напиваясь до беспамятства я отпускал от себя мир и не видя более предметов, которые могли бы вызвать в мозгу моем реакции, бродил по квартире подобно сомнамбуле, совершая, сам того не понимая, вещи ужасные и омерзительные.
Утром я просыпался в постели с неизвестным мне человеком и ужасаясь этому, сгорая от стыда, одевался и убегал из притона на несколько часов. Ползая по лабиринтам темных улиц и потягивая папиросу, к курению которых пристрастился, я силился вспомнить события минувшей ночи. Но в голове была сплошная каша. Вчерашний день представлялся ведром белой краски, в которую вливали, так я обозначил самого себя, черную гуашь. Затем чья-то незримая рука перемешивала имеющиеся составы, получая серую субстанцию. Она то и являлась воспоминанием о вчерашнем дне, и она, это я знал, станет тем, что ожидает меня впереди.
Но успокаивая самого себя и убеждаясь во мнении, что нет ничего зазорного в том, чтобы быть героем-любовником из какой-нибудь французской пьески времен Реставрации, я возвращался обратно и если везло, даже знакомился с той, с кем провел ночь. Но такие знакомства были делом весьма сложным, потому как никто ничего не помнил и приходилось по крупицам собирать сведения у разных лиц. Эти поиски были самой настоящей головоломкой и иногда твердо убеждаясь в том, что вот она, твоя любимая, ты, узнав новую подробность приходил к обратному и начинал все сначала. Бывало и так, что я, или какой-нибудь мой собутыльник, в процессе выяснения истины кочевал от одной барышни к другой, и под конец дня в теории был любовником каждой из них, но в итоге же оказывалось, что он напившись до чертиков, рухнул в уборной да там и проспал до самого утра. Как же мы смеялись когда подобное всплывало на поверхность, а затем, в прекрасном расположении духа принимались за вино, чтобы наутро снова начать эту игру в угадывания.
Но ни одним лишь безудержным весельем сопровождалось это падение, от одной пьяной ночи к другой, все более уверенно осуществляющиеся. Иногда с нами происходили вещи во многом ужасные и сулящие нам наказание, и не со стороны Бога, в которого никто из нас не верил, угрозу представляли гражданские законы, презираемые каждым моим компаньоном и мной самим.
Была самая обыкновенная зимняя ночь, ничем не отличающаяся от остальных и собравшая уже привычную компанию искателей чувственных удовольствий. Все женское общество собралось в комнате, занимаемой Алисой Сергеевной, разведенной особой двадцати семи лет. То была сухая женщина, с крысиной мордой, вместо лица и обладающая ко всем прочим своим достоинствам голосом, впивающимся гвоздями в ваши барабанные перепонки, всякий раз как она начинала говорить. Если верить присказке, то талантливый человек талантлив во всем. Так же дела обстояла и с Алисой Сергеевной, она во всем была гадиной.