x x x
Переписка Арнольда Цвейга с Зигмундом Фрейдом началась еще за шесть лет до прихода к власти «коричневого дьявола».
Цвейг написал Фрейду: «Ваши величайшие открытия сделали меня тем, кем я стал сегодня». А стал Арнольд Цвейг сионистом.
Фрейд писал о Палестине презрительно, уверяя, что Палестина «мало чего добилась в области открытий или изобретений и не дала миру ничего, кроме религий и религиозного фанатизма…».
Цвейг же видел Палестину под другим углом зрения, в частности, он воздавал хвалу еврейскому стремлению разрешать конфликты, исходя из моральных устоев.
«Разве это стремление у нас не врожденное? Разве оно не присуще нашему народу гораздо больше, нежели любому другому современному народу?.. Палестина может стать для всех евреев лакмусовой бумажкой, и тогда мы узнаем, есть ли у нас иммунитет к той чуме, которой заражены многие другие. Проверка такого иммунитета конечно же распространяется и на наши отношения с арабами…» — написал он Фрейду.
С одним из арабов Цвейг познакомился вскоре после приезда в Хайфу. По рекомендации Штрука, к нему пришел арабский драматург Азиз Домет. К удивлению Цвейга, Домет говорил по-немецки без малейшего акцента и литературным языком в отличие от ужасающего языка этих малограмотных нацистов, у него были хорошие манеры, одет он был по-европейски и вообще не походил на араба.
— Я считаю, что Палестине на редкость повезло, герр Цвейг, — сказал Домет. — Вы привезли сюда великую немецкую культуру. Кстати, я вырос на ней.
Потом они поговорили о чудесном городе Берлине, который герр Домет хорошо знал.
— Герр Цвейг надолго оставил Берлин?
— Как вам сказать, — замялся Цвейг, покосившись на жену, — видимо, надолго.
— Но вы все же вернетесь в Германию. Там началась новая эра, а может ли быть лучшая питательная среда для писателя!
— Видите ли, дорогой герр Домет, для одних эта эра новая в положительном смысле, для других — в отрицательном.
— Что вы имеете в виду, герр Цвейг?
— Положение евреев.
— Но вы же немецкий писатель!
— Так-то оно так, да вот власти новой Германии дали мне понять, что считают меня не столько немецким писателем, сколько нежелательным евреем.
— А вы думаете, в Палестине евреи желательны?
— Во всяком случае, нам будет гораздо легче договориться с арабами, чем с новой немецкой властью.
— Боюсь, вы ошибаетесь. Арабские беспорядки наводят на мысль, что это не совсем так. Думаю, вы поторопились, герр Цвейг, покинуть Германию. Все-таки для писателя самое главное — язык и читатели, а у вас они — в Германии.
— Бесспорно, язык и читатели очень важны, — Цвейг рассеянно посмотрел через толстые роговые очки на гостя, — но еще важнее жизнь и свобода. Точнее, свободная жизнь. А вот ее-то в Германии для меня больше нет. Простите, мне больно об этом говорить.
Домет перевел разговор на другую тему. Рассказал о своих пьесах, а потом перешел на их общего знакомого.
— Вы, вероятно, знаете, — сказал Домет, — что герр Штрук нарисовал мой портрет.
— Мой тоже, — засмеялся Цвейг.
«В общем, этот Домет — человек эмоциональный и занятный, — подумал Цвейг. — Разве что несколько многословный, когда говорит о своих пьесах, которых я не читал».
х х х
Бежав от немцев к евреям, сионист Арнольд Цвейг остался немцем. И этот огорчительный парадокс касался не только его, но и многих сионистов из разных стран.
Фрейд пытался успокоить Цвейга: «В Палестине Вы, по крайней мере, в безопасности, и у вас есть гражданские права. Оставайтесь там. Возможно, через несколько лет Вы снова сможете вернуться в Германию».
Но не прошло и года, как Фрейд написал Цвейгу более категорично: «Не вздумайте даже приблизиться к немецкой границе». Фрейд оказался прав: знаменитого немецкого писателя Арнольда Цвейга нацисты лишили немецкого гражданства.
Разумеется, путешествовать по миру нацисты не могли ему помешать, и он поехал в Америку на конгресс ПЕН-клуба. В Вашингтоне его принял сам президент Рузвельт.
В Палестине писательская слава Цвейга мало что значила. Он не знал иврита, учить его не мог из-за слабого зрения, единственным языком для него оставался немецкий, который у евреев вызывал, мягко говоря, неприятные ассоциации.
«Здешний народ требует от меня иврита, а я им не владею. Я — немецкий писатель». - с горечью писал Цвейг Фрейду.
Бежавший от австрийцев к англичанам, Фрейд хорошо понимал Цвейга, судя по тому, что он ему написал: «Самое болезненное — утрата языка, на котором ты жил и мыслил и который ни один человек в мире не сможет заменить другим языком какие бы титанические усилия он ни прилагал…»
В Палестине Цвейг писал преимущественно статьи в эмигрантские журналы, что приносило ему мало удовлетворения и еще меньше доходов. Какие-то гроши давали публикации в англоязычной газете «Палестайн пост», где его статьи переводили с немецкого. Но, жаловался он Фрейду «за десять лет ни одна моя пьеса не нашла дороги на ивритскую сцену, ни одна моя книга не появилась на ивритском книжном рынке и ни один ивритский журнал меня не напечатал».
В былые времена Арнольд Цвейг входил утром в кабинет и садился за письменный стол только после того, как тщательно побрился и надел приготовленную горничной накрахмаленную сорочку с подобранным в тон галстуком и начищенные туфли. На столе непременно стояли свежие цветы. Этот устоявшийся с годами порядок был для него больше чем привычкой. Это была основа, на которой зиждился его писательский труд.
Услышав стук в дверь, Цвейг отвлекся от своих мыслей. Пришел Штрук. Он старался почаще бывать у старого друга, чтобы тот не чувствовал себя таким одиноким.
— Ах, Герман, как я вам рад. Беатриса сейчас поставит чай.
— Вот и хорошо, — Штрук опустился на стул у окна. — Как вы себя чувствуете, Арни?
— Как в клетке. А какая чудовищная жара в этой стране! Какая духота! Какие противные завывания несутся со двора!
— Ну что вы, Арни, какие же это завывания. Это — восточная музыка. К ней просто нужно привыкнуть, и вы найдете в ней своеобразную красоту.
— Ах, это — музыка? Нет, знаете ли, музыка — это Бах, Бетховен. Я здешней музыки не понимаю и не пойму. Как и здешних людей. Хотя они евреи.
— Арни, по-моему, вы сгущаете краски. Вы же сами были в восторге оттого, что в Палестине живут одни евреи и вам больше не будет угрожать опасность.
— Но в Берлине я не знал, какие здесь евреи. Разве мне могло прийти в голову, что евреи бывают черные? Не загорелые, а черные! А эти ост-юден[15], которые сделали революцию в России и привезли сюда свой большевизм. Что они могут тут построить, кроме новой большевистской России? Я не захотел жить с нацистами, а здесь мне приходится жить с большевиками. С этими горлопанами. У меня лопаются барабанные перепонки, так они кричат. Да еще руками размахивают.
— А меня ужасает мысль, что мне пришлось бы сейчас жить с немцами, которые не размахивают руками, но объявили современную живопись — «дегенеративной», а ваши книги, как и всех других писателей-евреев, сожгли.
— Дорогой Герман, — поморщился Цвейг, — зачем смешивать эту нацистскую нечисть с подлинными немцами. Вы же не станете отрицать, что рядом с великой немецкой культурой, уже давно ставшей синонимом мировой культуры, жалкие попытки здешних сионистских руководителей построить еврейскую культуру выглядят просто смешными. На днях меня повели на выставку современной живописи, а там не картины, а плакаты, и все на один сюжет: рабочие с красными флагами!
— Но и вы не станете отрицать, что я не рисую рабочих с красными флагами. Со временем и здесь появится настоящая еврейская живопись, которой просто не хватает традиций и школы. Когда я сюда приехал…
— Простите, Герман, что я вас перебил. Мне давно хочется спросить, почему тогда, еще в 20-х, вы решили уехать сюда.
— Хотелось быть ближе к Богу.