— Я в душ. Делай, что хочешь.
Я знаю, она откроет бутылку полусладкого Киндзмараули, сохраненную где-то на кухне, в тумбочке под столешницей, на которой шоколад, мятные пряники, дешёвая по акции халва. Я больше люблю полусухое Лыхны. К вину не нужна закуска — я страдаю алкоголизмом?
Может быть, пока я моюсь, случается что-то страшное. Я часто так думаю. Меня защищают стенки стекла, горячая вода и пар. У меня даже закладывает уши. Пока я моюсь, пусть происходит что-то страшное, но я не стану выходить. Я даже не стану думать. Пусть происходит.
Она допивает второй стакан — мы пьем вино стаканами, когда одни.
— Хочешь?
Я отказываюсь — качаю головой. Но через мгновение уже говорю, что хочу. Так я устроена.
Она наливает мне красную столовую жидкость.
— Ну, за нас! А интересная у тебя квартирка.
— Она не моя.
Я стараюсь выпить побольше. Раньше мелатонин помогал, но теперь нужно что-то покрепче. Хотя это вранье — вино не помогает от бессонницы. Даже самая сильная доза заставляет проснуться в третьем часу утра, трясти головой, бояться шума. Иногда кто-то говорит эхом, если выпить много. Голоса реагируют на движения. Вы знаете, если пили.
— А чья?
— Бабушки.
— Как зовут твою бабушку?
Я молчу. Я ей показала их, но говорить имя, называть — это какой-то грех. Такой, как она, лучше не говорить.
— Ладно. Кстати, а ты знаешь, что вино полезно?
Она подливает себе ещё немного — так, чтобы мне не осталось. Я думаю, слава богу. У неё губы кровят.
— Ты спишь на диване в зале. Выбирай, какой хочешь. И там есть хороший телевизор.
— Я не смотрю телевизор.
— Я знаю. Но я тебе все равно покажу, как пользоваться пультом. Мы же надолго здесь.
— Надолго.
Я только молчу дальше.
— А я буду спать в спальне. И прошу тебя туда не заходить.
— Священное место?
Я провожу её, пьяную, к спальне, тяну за руку. Вот, посмотри.
— Посмотри!
И тычу в картинку над кроватью — там двое, мужчина и женщина, оба тени под солнцем. Голые.
— Да, священное.
— Поняла.
Мы возвращаемся на кухню. Я пью из её стакана большими глотками.
— А что мы вообще здесь делаем?
— Хочется чему-то принадлежать. Хотя бы этому городу.
— Ну, глупая! Это тебе все должно принадлежать.
Молчим.
— А я вот вообще космополитка.
— Я не принадлежу этому городу.
— Да это и так понятно. Можно было и не лететь.
— Но, кажется, чуть-чуть.
Чуть-чуть. В самом нелепейшем из вариантов. Например, он хмурится, как я — у меня всегда сдвинуты брови, у него тоже. Я бледная.
— О чем задумалась?
— О чем-то.
Она комментирует наш разговор, как если бы меня в нем не было. Как если бы она о нем писала или рассказывала кому-то третьему. Она ведет пересказ. А потом:
— Ладно, я спать. Ты что-то погрустнела.
И выплывает из-за стола. Она что-то поет? Мне не слышно, уже нет, она уткнулась самым ртом в подушку, чтобы я не могла слышать. Только для этого.
Я и сама хочу спать. Я, конечно, не пойду в спальню. Это священное.
Я просто усну там, на ковре — рядом с её диваном. Я надеюсь, когда она проснётся, она наступит мне на лицо. И немного вскрикнет.
— Ну, дура! Ты че разлеглась?
Она не заснула. Мы вдвоем ночью.
— Ты сама говорила, что любой диван! Вот еще один! Ложись давай!
Я мямлю, что это перфоманс.
— Если бы… я б убила себя — это бы был бы перфоманс?
— Ну, глупая! Вставай!
Она тянет меня, как я её, к разложенному дивану. Укладывает. А сама ложится на другой — поменьше.
— Этот город тебя с ума сводит, реально. Перфоманс! В перфомансе должен быть смысл.
Я не хочу говорить о смыслах. Если она скажет что-то о Достоевском, меня стошнит на ковер. Я потому засыпаю.
А наутро все, как обычно утром. Мы пьем кофе из кофемашины, за дикие деньги куплены капсулы.
— Я прогуляюсь. Ты останься.
Она не кивает, но глазами вниз-вверх — это будто согласие. Что ей здесь смотреть? Она сказала, что неместная.
— Мы потом съездим на крепость, — это из чувства вины.
Я и сама никогда не была на крепости.
Хочется сдать квартиру на сигнализацию, чтобы сюда приехали и её повязали. Представляю, как они заламывают ей руки. Называют воровкой. В этом есть немного от истины.
— Не скучай. Вина больше нет. Магазин — там, слева. Поешь мороженого.
У нас здесь вкусное мороженое.
Я еду в лифте, на первом этаже прячется за жалюзи консьержка, тянет мелко нитку. Здороваюсь, ухожу. Курю.
Жарко на улице, печёт. Я хочу найти школу. Там, наверное, никого нет. Потому что лето.
Дороги безлюдны. Большие торговые центры и дома, похожие на полиэтиленовые пакеты. Со шлагбаумом — только наш двор. Чтобы никто не проехал, даже таксисты. Иногда зимой по газону нарастает лед и мы ползем по нему, чтобы долезть до приехавшей машины. Можно сесть и скатиться. Но будет глупо. Водитель не пустит на сиденье. Тут водители любят свои машины — они покупают им дома.
Я иду до сквера. Я, в общем-то, не очень люблю ходить. В сквере танки. Скамейки. Дети лезут на зеленое голыми коленками и руками. Если пройти дальше — покажется спрятанная за домами школа. И я иду.
Я не знаю, моя ли она. Просто не хочется больше гулять.
— Это же не твоя, ты в лицее училась, тебя на машине возили. Ты сама говорила.
— Как нашла?
— Да чего тебя искать, ты так ходишь, что даже конспирация не нужна. Я не хочу дома одна тухнуть. Хочу впитать в себя твое!
— Новый опыт?
— Вот-вот.
Она садится на скамейку и начинает обдирать с досок лак.
— Ну, рассказывай. Чего пялишься на это школу?
— Я представляю, что это моя.
— Да ты так со всем делаешь! Тебе, получается, все равно, что наполнять особыми смыслами?
Получается.
— Садись ко мне.
И я сажусь.
— Вот там, прямо за школой, была горка. Зимой.
— Это не твоя школа.
— А ты представь. Ты же любишь художественные эксперименты.
Да, была горка. С неё катались разные дети, я всегда очень боялась. Я помню, как бегала с нее, чтобы не катиться. От этого чаще падала, ничего не расшибла.
— А это моя учительница хореографии.
Правда, идёт. Она встает со скамейки и идёт к женщине — рыжие волосы вьются проседью, такая же квадратная челюсть и нехватка веснушек.
— Здрасьте! А вы — учительница хореографии?
Уставилась, как обычно.
— Вы помните?
Она называет ей моё имя. Я кукла.
— Расскажите о ней!
Она говорит что-то нелепое. Я перескажу.
Да, учительница сказала, что я вечно опаздывала на такт.
— Правда?
Постоянно закрывала глаза и начинала как бы хромать.
— Вот так?
Как бы не успевать за другими.
— Она и за мной не успевает теперь!
А когда мы были в паре, например, с тем, чью фамилию я не назову, я вечно тянула его куда-то вниз.
— Знакомая история.
Зато я умела садиться на шпагат — конечно, она не упомянула, что это от страха. Она сказала, я растяпа была.
— Правда.
И это правда.
Мне больше нравились труды, вырезать звездочки из желтого картона. Я работала ножницами так же плохо, как танцевала, но не получала за это наказания, только улыбку другого учителя — мягкую, пусть снисходительную.
Снисходительность — это привычное, почти родное.
Она прощается с нами, желает не сломать пальцы — потому что длинные пальцы главное достоинство женщины.
Мы отходим, она отходит. Конечно же, я начинаю.
— Разве обязательно было ее останавливать? Расспрашивать?
— Конечно, да!
— Зачем?
— Я хочу о тебе написать, глупая.
— Не надо обо мне ничего писать.
— Это почему? Только не притворяйся. Я уже знаю, что ты не такая. Знаешь, ты очень жадная до внимания. Я это уже поняла.
— Я не собиралась притворяться.
— Тогда почему?
— Ты все переврёшь.
— Господи. Я хотела узнать о твоем детстве прежде, чем писать о такой правильной и молчаливой тебе, какая ты сейчас!