Сейчас, обсасывая ее вопрос, как приторную конфету, я стою у шкафа-купе, задрав голову, пытаясь вспомнить, когда я в последний раз доставала чемодан… В позапрошлом феврале. По интернету бродили слухи, но кто в здравом уме придает значение слухам: где мы, а где Китай… Это потом все стали говорить, что жизнь разделилась на «до» и «после».
Локдаун объявили в мае. На другой день, раздвинув портьеры, я выглянула в окно. То, что открылось глазам, меня изумило: пустая, безлюдная улица. Словно пандемия – не оккупант, захватывающий город (постепенно: дом за домом), а нейтронная бомба, которой нас пугали в советском детстве: гибнут только люди; дома, машины, деревья остаются в целости и сохранности.
Через неделю, когда схлынула первая волна ужаса, я вышла из дома – шла, вдыхая напряжение, разлитое в воздухе, стараясь ни к кому не приближаться. Не я одна. Редкие прохожие, завидев меня издалека, старались обойти стороной. Будто нас, жителей этого прекрасного города, поразило редкое психическое расстройство – навязчивый страх прикосновений, побуждающий шарахаться друг от друга; и по возвращении тщательно дезинфицировать руки. Бог мой, с какой поспешной готовностью мы прятались в скорлупу своих жилищ, пресекая все прежние, привычные, десятилетиями длившиеся связи – словно уже догадываясь, что пандемия создаст для нас новые, куда более прочные, неразрывные, когда каждый для каждого может стать основной причиной смерти. Создаст, но одновременно и подточит – как усердная мышь своими острыми зубками подтачивает старую деревяшку – ту, казалось бы, неразъемную связность жизни, когда одно событие вытекает из другого.
Репортажи из «красных зон» походили на вести с фронтов. В глазах бойцов, кто возвращались с переднего края, вспыхивали искры отчаянья. Их отчаянные крики кружили над городом, бились в наглухо занавешенные окна: не теряйте бдительности! Невидимый враг хитер и коварен! В те дни многим из нас казалось, будто мы влипли в историю, которую знаем по учебникам, по рассказам выживших очевидцев, по воспоминаниям родителей. Все, случившееся давно и с другими, повторялось, как в дурном сне: это долго не продлится, надо потерпеть – месяц, два, в крайнем случае три; сомкнем ряды, сплотимся против маловеров, сеющих панику.
Кто мог знать, что не влипли, а влипаем…
Впрочем, бытовало и другое мнение. Не помню, кто из наших самых бойких, записных, спикеров первым запустил эту пластмассовую утку, заявив во всеуслышание, что пандемия есть не что иное, как ослабленный суррогат третьей мировой войны (нечто вроде прививки или вакцины, предотвращающей злокачественное течение болезни или, по меньшей мере, снимающей самые тяжкие ее последствия), – так или иначе, это парадоксальное суждение проникло в эфир, завоевав довольно существенное число сторонников, которые наперебой и на полном серьезе утверждали, что, поскольку прежний мировой порядок, сложившийся по итогам Второй мировой войны, дал глубокую трещину, породив тем самым чертову тучу противоречий, не разрешимых дипломатическими средствами, – значит, новая война неизбежна, так уж лучше в форме пандемии, нежели в той, которую военные эксперты называют «горячей стадией». За зыбкими рассуждениями теплилась робкая надежда: дескать, еще легко отделались.
– Тебе хорошо, у тебя дочь. – Моя телефонная собеседница оставляет тему зуба, перейдя к более насущной: к невестке, с которой у них вечные терки. Жалуется с тем же пылом, с каким в молодые годы жаловалась на свекровь.
Давать советы личного характера не в моем характере. Но ради старой подруги я готова сделать исключение.
– Поставь себя на ее место.
– На чье?
– Ты же не хочешь превратиться в свою свекровь.
– Значит, я превращаюсь? – В ее голосе крепнет напряжение. То самое, разлитое в воздухе. Как в первые недели локдауна. – А ты? Ты во что превращаешься?
– Ни во что. – Я чувствую волну озноба, впрочем, не такую высокую, чтобы извиниться и завершить разговор. – Просто… схожу с ума.
Напряженная связующая нить ослабевает. В голосе, доносящемся из трубки, непритворное сочувствие; искреннее, озабоченное.
– Ты… это осознаешь?
Подоплека понятна: человек, если он и вправду сходит с ума, этого не осознает. Сам факт осознания свидетельствует о ментальном здоровье – по крайней мере, увеличивает шансы выздоровления.
– Мало того, наблюдаю за процессом.
Если она спросит: как наблюдаешь? – я отвечу: с растущим интересом.
Но вопрос поставлен иначе:
– Снаружи или изнутри?..
Зябкая волна нарастает – кажется, меня вот-вот захлестнет. Пытаясь справиться с неровным сбившимся дыханием, я открываю чемодан. Пустой изнутри, снаружи он покрыт слоем пыли…
Почему я не заметила этого раньше, когда снимала чемодан с полки?
Я думаю: не заметила – и что? Я не Юлий Цезарь, чтобы делать четыре дела сразу: разговаривать на отвлеченные темы, следить за дыханием, разбираться с бунтующим организмом, мечтать о глотке воды…
– У тебя что, воду отключили? – голос в трубке слабый, словно доносится издалека.
– Вчера.
Зачем я так сказала? Чтобы та, с кем я сейчас разговариваю (делая вид, будто это не я, а моя героиня) – чтобы Надя не подумала, будто я и вправду схожу с ума. Придется объяснять: дескать, это не я, я более или менее в порядке – что по нынешним временам уже немало. Учитывая все происходящее.
– И как ты с этим живешь?
Мне хочется спросить: а ты? Но я боюсь. Мы не виделись целых два года – кто знает, что она ответит.
– Не живу. Выживаю. – Я отвечаю уклончиво. Пусть думает, что мой ответ касается воды. Чистой, а не этой, ржавой, которая льется на наши головы. Наши бедные, несчастные головы…
– Ты звонила в аварийку? Если авария, пусть устраняют…
– А вдруг уже включили?
– Как это – вдруг? Погоди, а ты сейчас где?
– Дома, – в моем ответе сквозит неуверенность, но она этого не слышит. Говорит: – Так пойди и проверь.
Я иду в кухню. Открываю водопроводный кран – струя с шумом вырывается наружу. Словно это не кран, а водопад в глубине моей одинокой пещеры.
– Вот. Оказывается, все хорошо. Ты зря паниковала.
Мне хочется сказать: не зря. Но я говорю:
– Утром я улетаю.
– Куда?
Я мысленно листаю фотографии, хранящиеся в смартфоне. Наудачу выбираю одну. На меня смотрит сморщенная мордочка гаргульи. Этих каменных уродов рассаживали по стенам готических соборов с двоякой целью: отвести потоки дождевой воды от фундамента и одновременно показать всякой бесчинствующей нелюди, что в конечном счете случается с теми, кто сознательно вредит людям.
– Круто. А ты уже там бывала?
Видимо, да – иначе откуда взяться фотографиям. Хотя и это не доказательство: все снимки в моем смартфоне пустые, меня там нет. Терпеть не могу фоткаться на фоне достопримечательностей: типа, я и собор Парижской Богоматери; я – и Британский парламент; я – и Голова Кафки.
Вчера, идучи по городу, я вглядывалась в лица прохожих: о чем они думают – сейчас, когда гусеницы тяжелых танков ломают хрупкие асфальтовые дороги.
Сквозь прорехи в разорванном далекими взрывами пространстве виднелась огромная голова. Маленький чешский еврей, ставший великим писателем, смотрел на меня тяжелым напряженным взглядом: вспомни танки, рушащие брусчатку; вспомни мощеную площадь, где уже которое десятилетие пылает костер, пожравший тело человека, не пожелавшего смириться с властью оккупантов.
Человеческая память залита водой. Струи воды размывают самые прочные фундаменты. Что толку кивать на прошлое, когда мы не помним, что с нами было вчера.
Вчера я шла в парикмахерскую. Визит был запланирован заранее; если бы не отъезд, я бы все отменила: снявши голову, по волосам не плачут – тем более не делают модельных стрижек, предварительно закрасив седину.
С моей парикмахершей, молодой, приятной в общении женщиной, мы знакомы давно; садясь в кресло, мне не надо ничего объяснять. Все, что ей следует обо мне помнить, записано у нее в тетрадке: дата последнего посещения, номера профессиональных красителей, пропорции, в которых она их смешивает. Но я все равно говорю: у меня вьющиеся волосы, чтобы челка не подпрыгнула, надо стричь ее по сухому. В ответ она улыбается: не беспокойтесь, я все прекрасно помню.