За завтраком ты ограничишься глотком холодного кофе, но еще целый час просидишь в столовой, непрерывно куря и прислушиваясь к каждому шороху, пока не убедишься, что старуха покинула дом и не застанет тебя врасплох. И все это время будешь судорожно сжимать в кулаке ключ от сундука. Наконец, крадучись, ты проходишь через гостиную, выжидаешь еще пятнадцать минут – по часам – в передней, возле комнаты доньи Консуэло, после чего легонько толкаешь дверь и сквозь золотистую завесу огней видишь пустую неубранную постель. На одеяле, как всегда усеянном хлебными крошками, сидит крольчиха и мирно грызет морковку. Ты рассеянно проводишь рукой по скомканным простыням, словно проверяешь, не притаилась ли под ними коварная старушонка.
Ты направляешься к сундуку и по дороге наступаешь на хвост мыши, которая тут же бросается наутек, жалобным писком предупреждая своих сородичей об опасности. Бронзовый ключ со скрежетом поворачивается в тяжелом висячем замке, проржавевшие петли скрипят, когда ты откидываешь крышку сундука. Ты вынимаешь третью часть записок, перевязанную красной ленточкой, обнаруживаешь под ней несколько старых картонных фотографий с обтрепанными краями и тоже забираешь их с собой, чтобы потом не спеша рассмотреть. Прижимая к груди свое сокровище, ты устремляешься к выходу и забываешь закрыть сундук, оставив его содержимое на растерзание голодным мышам. В передней останавливаешься, чтобы перевести дух, а затем поднимаешься к себе.
Там ты сразу примешься за чтение и окунешься в бурные события ушедшей эпохи. Генерал Льоренте в самых цветистых выражениях описывает Евгению де Монтихо, с величайшим уважением отзывается о Наполеоне Малом, грозит пруссакам, дерзнувшим вторгнуться во Францию, бесконечно долго скорбит о поражении, призывает всех людей чести сокрушить республиканского монстра, возлагает надежды на генерала Буланже, тоскует по Мексике, сетует на то, что в деле Дрейфуса честь армии – все та же пресловутая честь – была превратно истолкована… Хрупкие пожелтевшие страницы рвутся от неосторожного прикосновения, но тебе уже все равно, ты ищешь упоминания о женщине с зелеными глазами: «Я знаю, почему ты порой плачешь, Консуэло. Я не смог дать тебе детей, тебе, полной жизненных сил…» И ниже: «Консуэло, не гневи Господа. Мы должны смириться. Неужели тебе мало моей любви? Я знаю, чувствую, что ты меня тоже любишь. Нет, я не требую безропотного послушания, это значило бы оскорбить тебя. Я лишь хочу, чтобы ты поняла: той большой любви, о которой ты мне не раз говорила, вполне достаточно для нашего счастья, а потому пора оставить эти болезненные фантазии…» И на следующей странице: «Я пытался убедить Консуэло, что от ее зелья никакого толку. Но она стоит на своем и собирается выращивать все эти травы у нас в саду. Говорит, что не обманывается на сей счет: травы не сделают плодоносным ее тело, зато оплодотворят душу…» И далее: «Я застал ее в бреду. Вцепившись в подушку, она кричала: “Да, да, да, я сумела, я ее воплотила, я могу призвать ее, дать ей жизнь…” Мне пришлось позвать доктора. Он сказал, что бессилен помочь, ибо она находится под воздействием наркотиков, а не просто возбуждающих веществ…» И наконец: «Сегодня на рассвете я обнаружил ее в коридоре, она шла босиком неизвестно куда. Я попытался остановить ее, но она прошла мимо, даже не взглянув, хотя при этом произнесла слова, явно обращенные ко мне. “Не удерживай меня, – сказала она, – я иду на встречу со своей юностью. Она уже в доме, проходит через сад и спешит, спешит ко мне…” Консуэло, бедняжка… Консуэло, дьявол тоже вначале был ангелом…»
И это все. Записки генерала Льоренте обрываются на этой фразе: «Consuelo, le démon aussi était un ange, avant…»[12]
Ты переворачиваешь последнюю страницу и переходишь к фотографиям. На первой изображен старый господин в военном мундире, в углу подпись: Moulin, Photographe, 35 Boulevard Haussmann[13] и дата – 1894. А вот портрет Ауры, зеленоглазой Ауры с черными локонами – она стоит, прислонившись к дорической колонне, на фоне нарисованного рейнского пейзажа, царства Лорелеи: платье с высоким воротником, турнюр, в руке платок. Внизу светлыми чернилами проставлен год – 1876, на обороте дагеротипа витиеватыми буквами написано: «Fait pour notre dixiиme anniversaire de mariage»[14] и тем же почерком— Консуэло Льоренте. На третьей фотографии Аура сидит в саду на скамейке рядом с тем же господином, правда на сей раз он в штатском. Снимок немного поблек, но это, конечно, Аура, хотя и не такая юная, как на первой фотографии, а рядом он, он… Или ты?
Ты подносишь фотографию к глазам, поворачиваешь ее к свету, закрываешь ладонью белую бороду генерала, представляешь его черноволосым и всякий раз в полустертом, расплывчатом, смутном изображении узнаешь себя, себя, себя.
У тебя кружится голова, в ушах звучит знакомая мелодия вальса, далекая, но почти осязаемая, овеянная густым ароматом цветов и трав. Ты без сил валишься на кровать, ощупываешь скулы, глаза, нос, словно боишься, что чья-то невидимая рука уже сорвала с тебя личину, которую ты носил двадцать семь лет, как простую маску из папье-маше, чтобы скрыть свое истинное, давно позабытое лицо. Ты прячешь голову в подушку, так как хочешь, чтобы все оставалось по-прежнему, ибо уже свыкся с этим лицом и тебе не надо другого. Вот так ты и лежишь, зарывшись в подушку, с открытыми глазами, в ожидании того, что неминуемо должно произойти. Ты не станешь больше смотреть на часы. Эта бесполезная игрушка, якобы отсчитывающая время, на самом деле лишь искажает его, чтобы потешить человеческое тщеславие, ведь медлительные, тоскливо ползущие стрелки не в состоянии измерить дерзкий, стремительный, бешеный бег истинного времени. Жизнь, столетие, пятьдесят лет – теперь ты знаешь, насколько обманчивы, насколько растяжимы эти мерки.
Когда ты поднимешь голову с подушки, вокруг тебя уже сгустится мгла. И наступит ночь.
И наступит ночь. За стеклами на потолке побегут черные облака, в их разрывах мелькнет круглая бледная луна, на мгновение озарит все вокруг ровным матовым светом и снова скроется во мгле.
Пора. Ты знаешь это и без часов. И быстро сбежишь по ступенькам вниз, прочь от своей каморки, от разбросанных в беспорядке пожелтевших листков и выцветших дагеротипов. Войдя в переднюю, остановишься перед комнатой сеньоры Консуэло и услышишь свой голос, чуть сиплый после стольких часов молчания:
– Аура…
Потом снова позовешь:
– Аура…
И войдешь в комнату, где не увидишь привычных мерцающих огней. Старухи весь день не было, и свечи догорели. Ты шагнешь в темноту, к кровати. И опять окликнешь:
– Аура…
И услышишь тихий шелест тафты, чье-то дыхание; протянув руку, коснешься знакомого халата, и голос Ауры скажет:
– Не надо… Не трогай меня. Ложись рядом…
Ты нащупаешь край постели, осторожно примостишься сбоку и, не выдержав, с тревогой заметишь:
– Она может вернуться в любой момент…
– Она уже не вернется.
– Никогда?
– Я совсем выбилась из сил. А она и подавно. Мне никогда не удавалось удержать ее больше, чем на три дня.
– Аура…
Ты тянешься к ее груди. Она поворачивается к тебе спиной, отчего голос ее теперь звучит иначе:
– Нет… Я же сказала, не трогай…
– Аура… Я люблю тебя.
– Я знаю. И всегда будешь любить, ты ведь мне клялся вчера…
– Я не могу жить без твоих губ, без твоих объятий…
– Поцелуй меня, но только один раз.
Ты потянешься губами к ее лицу, станешь гладить длинные распущенные волосы, потом резким движением, несмотря на ее робкие протесты, сорвешь халат с беззащитных плеч, жадно прильнешь к обнаженному телу, а она жалобно забьется в твоих объятиях, маленькая, хрупкая, несчастная, и бессильные слезы покатятся по щекам. Ты покроешь поцелуями ее лицо, коснешься груди, но в этот миг темноту прорежет узкая серебряная дорожка. От неожиданности ты приподнимешь голову и увидишь в стене небольшое отверстие, дырку, проделанную мышами, через которую и проникает этот неяркий луч. Он осветит белые волосы Ауры, осунувшееся, сморщенное, как сушеная слива, лицо, и ты отпрянешь при виде бесплотных губ, которые только что целовал, беззубых старушечьих десен, немощного, иссохшего тела сеньоры Консуэло, озаренного бледным светом луны, чуть подрагивающего, потому что ты его касался, ласкал, потому что ты тоже вернулся…