Книпхузен, у которого никогда даже среди военных не было связей в Варшаве, а предчувствовал, что польские офицеры и революционная партия спать не будут, начал искать через Наумова дорог для соглашения с людьми действия. Но Наумов сам теперь их избегал, а кроме того, характер барона, известное его расположение к насмешке и политический индифференцизм отталкивали от него.
Немного более смелый Генрик при первом воспоминании об этом желании Книпхузена примкнул к нему, и через несколько дней барон был допущен в кружок офицеров, которые олицетворяли самые благородные чувства молодой России. К сожалению, следует признать, что во все революционные работы входили не одни утописты, запалённые головы, охваченная благородными желаниями молодёжь, но и такие наглецы, как этот барон, и худшие безумцы. Эти элементы часто искривляют их благородное изначально направление, но заговор питается, чем может, не разбирается в инструментах, ищет союзников везде и часто пользуется первыми попавшимися. Такие вот Книпхузены, что ищут сильных эмоций, ни в чего не верят, мчатся по бездорожью, толкают на крайности, сами оставаясь в стороне, упиваются видом эксцессов, которые в них болезненно подкрепляют жизнь. Обычно честная, святая и чистая молодёжь начинает работу, но не имеет достаточно сил, чтобы управлять ею; командование перехватывают испорченные люди того типа, которым скептицизм даёт мощь, потому что никакая граница принципов не удерживает, а в революции, как в любви, выигрывает тот, кто продвигается с величайшей смелостью. Поэтому на героев выходят такие бароны, которые ради развлечения готовы так же преследовать революцию, как для развлечения её вызывают.
Книпхузен первые три дня на сходках молчал, на четвёртый подхватил президенство, а через пару недель всем управлял, и нужно ему отдать ту справедливость, что делал это с редкой хитростью и тактом старого конспиратора. Великая острота ума, который отдохнул от долгого онемения, позволяла ему часто угадывать по малейшим признакам то, о чём прочие не догадывались.
Он первый, хотя ещё решительное слово сказано не бы-до, предрёк апрельскую резню. Дело было в том, как в такой ситуации малая горстка русских офицеров могла себя показать.
Мнения были очень различные, некоторые утверждали, что офицеры, смело переходя на сторону народа, могли бы потянуть за собой солдат, другие – что такое преждевременное выступление, обращая внимание правительства, сделало бы всякую дальнейшую работу невозможной. Наумов был молчалив и равнодушен.
Мы не хотим тут повторять уже однажды нами нарисованную картину той апрельской резни, которой Горчаков старался стереть ошибку, сделанную 27 февраля. Всё было так рассчитано, чтобы затоптать героизм безоружного народа, чтобы, невзирая на его красоту, забыв всякие законы человечности, победить толпы терроризмом. Уже ближе к вечеру, в ту минуту, когда эта кровавая драма начиналась, недавно прибывший полк, в котором служил Наумов, получил приказ быстро выступить на предзамковую площадь. Поставили его на углу Сенаторской и Подвала, но сперва дали солдатам обильно водки и самые суровые приказы, чтобы, если дойдёт до стрельбы и лягут трупы, немедленно их убирать.
С невероятной поспешностью войско бежало на указанную позицию и, минуя офицеров, которым не доверяли, старшины обращались непосредственно к солдатам, доверяя им всю работу. Из этого легко было догадаться, что главное было в том, чтобы варварски измучить народ и испугать столицу дикой резнёй. Никто в городе не ожидал такого нападения; безнаказанно допущенные манифестации, казалось, гарантируют, что правительство не будет прибегать к крайним мерам. Таково было убеждение даже самих военных, которые думали, что всё кончится на одном страхе от выступления вооружённой силы.
Мы знаем, что маркграф Виелопольский, польщённый полным доверием князя Горчакова, спокойно сидел в Наместническом дворце, когда первый раз стреляли в возбуждённый народ. При отголоске этих выстрелов он сел в карету и полетел в замок, а доктор… сопровождал его на козлах, чтобы заслонить его собой от мстительных нападений улицы. Факт в том, что, что маркграф Виелопольский на этот раз не содействовал своим советом кровопролитию, но, связанный с правительством, жадный до власти, назавтра он взял на себя часть ответственности за этот жестокий факт и сам продиктовал те памятные слова, мерзости которых ловкая редакция не сумела скрыть. Вся система Виелопольского или, скорее, верхняя его одежды рисуется в этих словах: «В кровавой стычке спасён общественный порядок и т. д.»
Наумов гимнастическим шагом вместе с солдатами прибежал на угол Сенаторской улицы. Это была минута, когда на отголосок возбуждённой толпы и цокот отовсюду прибегающего войска капуцины с крестом и песней вышли на площадь, думая, что этот символ спасения, это религиозное пение остановит бездушных убийц.
Беловатый дым первых выстрелов поднимался уже над тем странным полем боя, в котором с одной стороны было пьяное войско со штыками и саблями, с другой – коленопреклонённые люди, заплаканные женщины и дети, священники и кресты. Сразу за первым выстрелом, на результат которого смотрели из замковых окон князь Горчаков, его советники и свита, солдаты вышли из шеренг собирать убитых и раненных. Может, ещё более страшным, чем выстрелы, было это зверское нападение на толпу, которая не хотела защищаться. Пьяные солдаты хватали ещё живых, волокли их за руки по брусчатке и разбивали им головы о камни. К многим раненым солдаты цеплялись одновременно с защищающими их братьями; тогда прикладами отпихивали защитников и устрашающий крик объявлял, что рука палача добила раненого.
В мгновение ока жадные до добычи раздевали трупы и нагие тела исчезали за рядами русских. Сколько жестоких сцен, сколько геройских деяний покрыл мрак этого вечера, сколько горячих сердец навсегда перестало биться, сколько уст, умирая, выкрикнуло последним дыханием: «Да здравствует Польша!»
Наумов сначала был равнодушен, ошарашен; только, когда увидел, как солдаты бросились на капуцинов, стоявших на коленях на углу Сенаторской улицы, когда заметил в их руках окровавленные женские тела, а недалеко от себя десятилетнего мальчика, который одну руку прижимал к разорванной груди, а другой подбрасывал вверх красную шапочку, когда из облаков синего дыма показался ему весь ужас этой страшной картины, он почувствовал яростное сердцебиение, человеческое чувство взяло верх над рабской немощью, и холодный пот облил его виски. Он хотел немедленно выбежать из шеренги на защиту этого несчастного люда, в устах которого ещё звучало пение, как хор ангелов на похоронах евангельской любви. С ужасом оглядываясь вокруг, он увидел на лицах солдат только дикие усмешки и то варварское выражение фанатизма, с каким голодные звери бросаются на свою добычу. Не размышляя над результатом деяния, он хотел немедленно сломать саблю, сбросить мундир и пойти в ряды безоружных жертв, но в эти минуты ещё более страшное зрелище превратило его в камень и приковало к месту.
При первой новости о резне и смуте Наталья Алексеевна сильно пожелала быть свидетелем мести, которой так жаждала. Не обращая внимания ни на чьи предостережения, она приказала запрячь лошадь и поехала к своей знакомой полковниковне, живущей в доме на углу Подвала. Окна выходили на площадь, а русская, не задумываясь над тем, что и до неё тут выстрелы могли достать, вся вытянулась и с огненными глазами хлопала гуляющим дикарям.
Наумов одновременно заметил тех Эменид, опьянённых безумием мести, и всю семью Быльских, на которую солдаты уже хотели броситься.
В странном противоречии ему одновременно представились спокойные, ясные лица его семьи и эта пьяная вакханка, зловещая красота которой в первый раз показалась отталкивающей, отвратительной. В кучке людей, которая окружала Быльских, видна была суматоха, паника, а по склонённым головам, обращённым к Мадзе, Наумов догадался, что она могла быть ранена. Это предположение, к сожалению, даже слишком правдивое, бросило его, не обращая внимание на служебный долг, к сёстрам и брату; с другой стороны солдаты, верные данным приказам, уже хватали раненую, чтобы её обобрать и добить, когда Наумов пустился как стрела и встал на её защиту, без размышления доставая оружие.