Флоран прожил на Центральном рынке около восьми месяцев в состоянии какой-то беспрерывной сонливости. Невозмутимое спокойствие и размеренная жизнь, которая наступила теперь, после семи лет страданий, вызывала у Флорана ощущение, что он не живет, а прозябает. Флоран отдавался этому мирному течению, чувствуя некоторую пустоту в голове, постоянно удивляясь, каким это образом он оказывается каждое утро на своем кресле в тесной конторе. Эта комнатка с голыми стенами, крошечная, как корабельная каюта, нравилась ему. Он уединялся там, удаляясь от света, под несмолкаемый грохот рынка, вызывавший у него мечты о каком-то безбрежном море, которое окружало его со всех сторон, изолируя от людей. Но мало-помалу в нем начала зарождаться неясная тревога, неудовлетворенность. Флоран упрекал себя в несуществующих грехах, возмущался пустотою в голове и в сердце, которая как будто все увеличивалась. Потом ему стал претить скверный запах испортившейся морской рыбы, вызывавший тошноту. То было медленное расстройство, неопределенная тоска, превратившаяся в сильное нервное раздражение.
Дни проходили с убийственным однообразием. Флорана встречали все те же звуки, все те же запахи. По утрам жужжание торгов оглушало его, как далекий звон колокола; часто, когда подвоз замедлялся, торги затягивались до позднего времени. Тогда Флоран не уходил из павильона до двенадцати часов, и его то и дело тревожили по поводу разных неурядиц и споров, причем он старался поступать как можно справедливее. Иногда приходилось по целым часам разбирать какую-нибудь пустячную историю, которая приводила в возбуждение весь рынок. Надзиратель прохаживался среди толкотни и гама торговли, медленно обходил ряды, останавливаясь иногда перед торговками, чьи прилавки тянутся вдоль улицы Рамбюто. У прилавков лежали большие розовые кучи креветок, стояли корзины с красными вареными лангустами, связанными, с закругленными хвостами; а живые лангусты засыпали, распластавшись на мраморе. Там Флоран смотрел на покупателей, господ в шляпах и черных перчатках, которые приценивались к товару и наконец уносили в карманах сюртука вареного лангуста, завернутого в газету. Далее, перед переносными столами, где продается дешевая рыба, Флоран узнавал женщин, живших по соседству, обитательниц рыночного квартала, которые приходили с непокрытыми головами, всегда в одно время. Иногда его начинала интересовать какая-нибудь нарядная дама в сопровождении служанки в белом переднике, волочившая кружева по мокрым камням. Надзиратель шел за нею на некотором расстоянии, видя, как торговка насмешливо пожимает плечами у нее за спиной в ответ на ее брезгливые гримасы. Корзины, кожаные сумки, плетенки, лукошки, все эти юбки, мелькающие среди потоков воды в проходах павильона, занимали Флорана, так что он незаметно дотягивал до завтрака, наслаждаясь журчанием водяных струй и веявшей от них свежестью, переходя от терпкого запаха морских раковин к горьким испарениям соленой рыбы. Он всегда кончал свой осмотр отделением соленой рыбы. Ящики копченых сельдей, свернутая треска, нантские сардины на подстилках из листьев, громоздившиеся перед толстыми противными торговками, напоминали ему о сборах в дорогу, о путешествии между бочками с соленьями. После полудня рынок стихал, впадая в дремоту, а Флоран запирался у себя в конторе, переписывая начисто бумаги и вкушая приятный отдых. Если ему случалось выйти и пробежать по рыбному ряду, он находил павильон почти пустым. Ни давки, ни толкотни, ни громкого крика, как это бывает в десять часов утра. Рыбные торговки, сидя за опустевшими столами, вязали, откинувшись назад, а редкие запоздавшие хозяйки бродили вокруг, неторопливо посматривая по сторонам, закусив губы, как люди, рассчитывающие про себя приблизительную стоимость обеда до последнего су. Наступали сумерки, раздавался стук передвигаемых ящиков, на ночь рыбу укладывали на лед. Тогда Флоран, дождавшись, чтобы при нем заперли решетки, уходил, унося с собою запах рыбного ряда в платье, бороде и волосах.
Первые месяцы он не особенно страдал от этого упорного запаха. Зима стояла суровая: гололедица обращала проходы в зеркала; ледяные сосульки украшали белым гипюром мраморные столы и водоемы. По утрам, чтобы потекла вода, надо было разжигать под кранами маленькие жаровни. Замерзшие рыбы с изогнутыми хвостами, жесткие и тусклые, как обтершийся, потерявший блеск металл, когда их кидали, звенели, точно раскаленный чугун. До февраля павильон казался пустынным – ощетинившийся, печальный в своем ледяном саване. Но вот началась оттепель, мокрая погода, мартовские туманы и дожди. Тогда рыба стала мякнуть и оттаивать: вонь тухлого рыбьего мяса смешивалась с противным запахом жидкой грязи, которую натаскивали с соседних улиц. Зловоние, пока еще не особенно чувствительное, отвратительно-приторная сырость по-прежнему носились в воздухе. Потом в жаркие июньские дни зловоние усилилось, отягчая воздух тлетворными испарениями. Стали отворять верхние окна: громадные шторы из серой парусины спускались для защиты от раскаленного неба; огненный дождь сыпался на рынок, нагревал его, точно железную печь; и ни малейшее дуновение ветерка не рассеивало испарений от гниющей рыбы. Прилавки, где производилась продажа, курились.
Тогда Флоран стал страдать от скученности съестных припасов, среди которых он жил. Его мутило гораздо больше, чем ранее, в колбасной. Правда, он терпел еще худшее зловоние: но оно исходило не от чрева. Когда надзиратель проходил мимо разложенной для продажи рыбы, которую то и дело обдавали потоками свежей воды, что не мешало ей, однако, портиться от жары, его желудок тощего человека протестовал. Вся эта снедь насыщала Флорана своими запахами, он задыхался, точно был не в состоянии переварить ее. Когда он запирался у себя в конторе, вонь преследовала его, проникая сквозь плохо пригнанные оконные рамы и двери. В пасмурные дни в комнатке было мрачно, как в поздние сумерки на дне вонючего болота. Часто в порыве безотчетного нервного беспокойства Флорана одолевала потребность двигаться, тогда он спускался в подвалы по широкой лестнице, устроенной в середине павильона. Там, в спертом воздухе, в полутьме, освещаемой только несколькими газовыми рожками, его овевала свежесть чистой воды. Он останавливался у большого садка, где держат про запас живую рыбу, и слушал беспрерывную песенку четырех водяных струй, ниспадавших по четырем углам центральной урны и разливавшихся с нежным журчанием проточной воды ровной гладью под решеткою запертых на ключ бассейнов. Этот подземный источник, этот ручей, лепечущий в потемках, успокаивал Флорана. Ему нравился также ясный закат солнца, когда черное тонкое кружево Центрального рынка выступало на ярком багрянце небес: предвечерний свет, летучая пыль последних лучей врывались во все пролеты, во все щели деревянных жалюзи. Это напоминало освещенный матовый транспарант, на котором выступали стройные разветвления пилястр, изящные изгибы сводов, геометрические фигуры крыш. Флоран не мог насмотреться на этот громадный архитектурный чертеж, точно исполненный китайской тушью на самосветящейся веленевой бумаге, и ему снова мерещилась какая-то колоссальная машина с колесами, рычагами, маятниками, выступавшая на темном пурпуре раскаленных углей, которые пылали под котлом. Каждый час игра света изменяла очертания рынка, утренняя синева сменялась густыми черными тенями полудня, пожар заходящего солнца погасал в сером пепле сумерек. Но в знойные вечера, когда зловоние поднималось, подобно горячим испарениям, проносясь трепещущими струями, пересекающими широкие желтые солнечные лучи, Флоран снова чувствовал приступы тошноты, его мечтания переходили в бред, и он представлял себе гигантские лохани, зловонные чаны на живодерне, где растапливался недоброкачественный жир сытой буржуазии.
Флоран страдал также от грубости окружающих его людей, слова и жесты которых приобрели свой специфический запах. Но он был добродушен и не робел. Только женщины стесняли его. Он чувствовал себя свободно лишь с госпожой Франсуа, которую он как-то снова встретил. Она так непритворно обрадовалась тому, что Флоран получил место, был счастлив и избавился от нужды, как выражалась зеленщица, что это глубоко его тронуло. Лиза, Нормандка и другие женщины тревожили его своим смехом. Госпоже Франсуа он бы все рассказал. Она смеялась не для того, чтобы поиздеваться, – то был смех женщины, счастливой радостью ближнего. Кроме того, она была честной труженицей: ей приходилось очень трудно зимою в морозные дни, а в дождливые – еще хуже. Ремесло ее было не из легких. Флорану случалось видеть зеленщицу и под жестоким ливнем, и под холодным мелким дождем, зарядившим на целые сутки. Колеса повозки по дороге из Нантера в Париж увязали в грязи по самые ступицы. У Валтасара бывало испачкано даже брюхо. И хозяйка, жалея коня, обтирала его стареньким передником.