Голос рассказчика становился все тише и тише. С последним содроганием губ он замер. Маленькая Полина спала, убаюканная концом истории, положив головку на плечо Флорана. Он поддерживал ее рукой и незаметно потихоньку покачивал на колене. Никто больше не обращал на него внимания, и он сидел не двигаясь с заснувшим ребенком на руках.
Наступал решающий момент, как выражался Кеню. Колбасу вынимали из кастрюли. Чтобы не прорвать кожицы и не связывать вместе концов, хозяин навертывал колбасы на палку и выносил во двор, где они должны были быстро просохнуть на решетках из прутьев. Леон помогал ему, поддерживая слишком длинные концы. Гирлянды сочных колбас, которые проносили по кухне, оставляли за собою струи пахучего пара, отчего воздух становился еще тяжелее. Огюст, желая взглянуть в последний раз, как растапливается свиное сало, открыл два других котла, в которых ключом кипело варево, причем из обеих посудин последовали легкие взрывы едкого пара. Жирные испарения поднимались с самого начала вечерней стряпни; теперь они затуманивали свет газа, наполняли всю комнату и пробирались повсюду, окутывая мутной дымкой раскрасневшиеся лица и белую одежду Кеню и его помощников. Лиза с Огюстиной встали. Все отдувались, точно чрезмерно наевшись.
Огюстина взяла на руки заснувшую Полину. Кеню любил собственноручно запирать кухню; поэтому он отпустил Огюста и Леона, говоря, что сам уберет со двора вынесенную на холод колбасу. Ученик ушел весь красный: он спрятал за пазухой чуть не метр кровяной колбасы, которая, должно быть, немилосердно жгла ему тело. Оставшись одни, супруги Кеню и Флоран некоторое время молчали. Лиза стоя ела кусок горячей колбасы, откусывая по кусочку и раздвигая красивые губы, чтобы не обжечься, – черный конец постепенно исчезал в ее розовом ротике.
– Напрасно Нормандка подняла такой шум, – сказала она. – Отличная вышла сегодня колбаса.
В сенях послышался стук, и в кухню вошел Гавар. Он просиживал у Лебигра каждый вечер до двенадцати, а теперь явился за окончательным ответом насчет места надзирателя.
– Вы понимаете, – объяснил он, – Верлак не может дольше ждать. Он действительно очень нездоров. Флоран должен решать. Я обещал дать ответ завтра в первом часу.
– Но Флоран согласен, – спокойно отвечала Лиза, откусив еще кусочек горячей колбасы.
Флоран, как-то необычайно обмякший и не покидавший поэтому стула, напрасно пытался подняться и возразить.
– Нет-нет, это дело решенное, – продолжала колбасница. – Послушайте, дорогой Флоран, довольно вы страдали. То, что вы сейчас рассказывали, заставляет содрогаться от ужаса. Вам пора устроить свою жизнь. Вы принадлежите к почтенному семейству, получили образование, и, право, вам не пристало скитаться, как настоящему бродяге… Ребячество в ваши годы неуместно… Вы наделали глупостей, но их забудут, вам простят. Вы вернетесь в свое сословие, сословие порядочных людей, и вообще станете наконец жить как все.
Флоран удивленно слушал, не находя слов для возражения. Невестка была, без сомнения, права. Такая здравая, спокойная женщина, как Лиза, не могла желать дурного. Это он, тощая, мрачная, подозрительная личность, должно быть, гадок – ведь он мечтал о вещах, в которых нельзя признаться. Флоран теперь даже не понимал, зачем он до сих пор упорствовал.
А Лиза продолжала распространяться на эту тему, уговаривая его, точно провинившегося ребенка, которого пугают букой. Она была очень ласкова, приводила убедительные доводы и добавила наконец в виде последнего аргумента:
– Сделайте это для нас, Флоран. Мы занимаем в квартале известное положение, требующее большой осмотрительности… Говоря между нами, я опасаюсь, как бы не пошли сплетни. Место надзирателя все загладит. Вы будете официальным лицом и даже окажете нам честь.
Лиза становилась вкрадчивой. Флоран отяжелел: он точно пропитался запахом кухни, наелся до отвала всем съестным, которым здесь был насыщен воздух. Он опустился до трусливого благополучия среды, где прожил две недели, – той сытой среды, все существование которой ограничивалось беспрерывным пищеварением. Он чувствовал на поверхности кожи как бы щекотание нарастающего жира, чувствовал, как всем его существом овладевает спокойное довольство, присущее всем этим лавочникам. В поздний час ночи, в жаркой кухне озлобление его смягчалось, воля таяла; Флоран испытывал такую истому от этого мирного вечера, запаха кровяной колбасы и топленого сала, от близости толстушки Полины, заснувшей у него на коленях, что поймал себя на желании проводить такие же вечера и в будущем, без конца, чтобы наконец разжиреть. Но особенно сильно повлиял на его решение Мутон. Кот сладко спал, брюхом кверху, прикрыв лапкой морду, подвернув хвост, точно перинку; его сон был полон такого кошачьего блаженства, что Флоран пробормотал, глядя на спящее животное:
– Нет, это, наконец, глупо! Я согласен. Передайте, Гавар, я согласен.
Тут Лиза доела колбасу и обтерла пальцы краешком передника. Она стала сама заправлять для деверя подсвечник, пока Гавар и Кеню поздравляли его с принятым решением. Надо же было когда-нибудь поставить крест на прошлом: ведь от опасных политических дел ничего не наживешь, сыт ими не будешь. Лиза стояла перед Флораном с зажженной свечой и смотрела на него с довольным видом, напоминая своим спокойным лицом и красотой священную корову.
III
Через три дня все формальности были выполнены. Префектура без всяких затруднений согласилась принять Флорана по одной рекомендации Верлака, просто в качестве временного заместителя. Когда они пошли туда вдвоем, Гавар непременно захотел сопутствовать им. Оставшись вслед за тем наедине с Флораном на улице, он стал подталкивать его локтем в бок, молча посмеиваясь и лукаво подмигивая. Полицейские, встречавшиеся им на набережной Орлож, должно быть, казались Гавару очень смешными, потому что, проходя мимо них, он слегка горбил спину и строил гримасу, как человек, готовый прыснуть со смеху.
На следующий же день Верлак начал посвящать нового надзирателя в его обязанности. Ему предстояло по утрам в течение нескольких дней руководить Флораном среди суетливого народа, состоявшего под его надзором. Бедняга Верлак, как называл его Гавар, бледный, небольшого роста человечек, жестоко кашлял. Закутанный во фланель, в фуляровые платки и кашне, Верлак шагал в рыбном павильоне своими тощими, как у болезненного ребенка, ногами по сырости и потокам холодной воды.
В первое утро, явившись в семь часов на рынок, Флоран совсем растерялся; глаза у него блуждали, голова трещала. Вокруг девяти столов уже производились торги, уже бродили торговки-покупательницы, собирались служащие со своими бумагами. Агенты закупочных контор с кожаной сумкой через плечо ожидали уплаты, примостившись на перевернутых стульях у прилавков, где производилась продажа. Товар разгружали, распаковывали в огороженном пространстве между прилавками, вываливали даже на тротуар. Вдоль всей площади громоздились горы маленьких продолговатых ящиков и корзин, мешков, битком набитых морскими ракушками, откуда просачивалась вода, сбегавшая ручейками на землю. Озабоченные сдатчики товара торопливо перескакивали через кучи, вытаскивали разом солому из лукошек, опоражнивали их, бросали со стремительной быстротой прочь и в одну минуту распределяли партии на широких круглых корзинах, придавая товару более привлекательный вид. Когда он был разложен по корзинам, Флорану представилось, что перед ним на тротуаре мель с гибнущей рыбой, которая еще дышала, отливая розовым перламутром, рдея красным кораллом, белея молочным жемчугом, играя всеми переливами и зеленовато-бледными оттенками океана.
Тут трепетали в пестром смешении, как их случайно зацепил невод среди водорослей, где прячется таинственная жизнь морских глубин, разные сорта трески и камбалы; простая рыбешка грязно-серого цвета с белесыми пятнами; морские угри, похожие на крупных ужей цвета синеватой тени, с маленькими черными глазками, до того скользкие, что они словно ползали и казались живыми; распластанные скаты с бледным брюшком, окаймленным нежно-алой полоской, с великолепной спиной, на которой позвонки хребта отливают мрамором, а натянутые плавники похожи на пластинки киновари, изрезанные полосками флорентийской бронзы, темные и пестрые, как жабы или ядовитые цветы; акулы, страшные, отвратительные, с круглой головой, с пастью широкой, точно рот у китайского идола, с короткими мясистыми перепончатыми крыльями, – чудовища, которые, должно быть, оберегают своим лаем несметные сокровища, скрытые в морских гротах. Затем следовали рыбы-красавицы, положенные отдельно, по одной, в особую плетенку из ивняка: лососи узорчатого серебра, каждая чешуйка которых кажется гравированной по гладкому металлу; голавли с более толстой чешуей, с более грубыми насечками; большие палтусы; крупные камбалы с частой чешуей, белой, как творог; тунцы, гладкие и блестящие, похожие на мешки из черноватой кожи; круглые морские окуни, разевающие огромную пасть, как будто их слишком объемистая душа застряла в горле, оцепенев в агонии. И со всех сторон бросалось в глаза множество серой и желтой камбалы, лежавшей парами; тонкие, вытянутые пескорои были похожи на обрезки олова; у слегка изогнутых сельдей кровавые жабры рдели на их вышитой серебряной канителью коже; жирные золотые рыбки были тронуты кармином; золотистые макрели с зеленовато-коричневыми чешуйками на спине сверкали переливчатым перламутром боков, а розовые барвены с белым брюшком и ярким хвостом, разложенные головами к центру корзин, казались диковинными распустившимися цветами, исчерченными белым и яркоалым. Были тут и так называемые каменные барвены с нежным мясом, расписанные красные карпы, ящики мерланов с опаловым отливом, корзины корюшки – чистенькие корзиночки, распространявшие крепкий запах фиалок, красивые, точно из-под земляники. Розовые и серые, мягких тонов, креветки в лукошках блестели чуть заметными агатовыми бисеринками тысяч своих глазок; а лангусты, усеянные колючками, и омары с черным тигровым рисунком, еще живые, с шуршаньем и хрустеньем копошились на изломанных клешнях.