Вздохнув, Пинио мысленно проклинает столь заметные черты своего рода. Они одни из немногих, кому приходится носить чары постоянно не чтобы притвориться кем-то, а просто чтобы люди на них не оборачивались. В итоге он решает пойти на компромисс: открыть печку, напустить в дом дыма, как будто Милло угорел по пьяни, а пожар устроить позже. Для этого у него тоже есть средства.
Его работа окончена, а человеческим следователям совершенно незачем знать, что это убийство без физического воздействия.
Он разбирает винтовку и вместе с ножами убирает в небольшой, потрепанного вида чемоданчик – железные углы, ржаво-рыжая расцветка, пара наклеек из аэропорта. При щелчке потерявших блеск замков все содержимое оказывается в другом месте. Пинио открывает чемоданчик еще раз и осторожно кладет на бордовую атласную подкладку монету, сопроводив ее короткой запиской. Щелкают замки. Монета исчезает.
Пинио поднимает чемодан со стола, переворачивает вверх дном и снова открывает, уже с другой стороны. На черной подкладке стоит средних размеров горшочек с простенькой голубой росписью. Пинио осторожно берет его в руки и заглядывает внутрь – бледное лицо его окрашивается красноватыми тенями от тлеющих в глубине горшочка углей. Он удовлетворенно ухмыляется и, прошептав над ними несколько непонятных человеческому уху слов, несет горшочек в спальню, к печке. К телу Милло. Через два часа угли разгорятся, глина треснет. Вспыхнет огонь. Исчезнут улики.
Закончив с приготовлениями, Пинио в последний раз оглядывается на дом и труп. Бедный старый глупый Милло! Он был действительно хорошим вселенцем, носителем Дара клана, но бывают задания, у которых не должно остаться свидетелей. Даже сам Пинио – ищейка высшего ранга, высоко ценимый ша-Минселло, – не уверен, что ему не перережут глотку, когда он приедет с подробным докладом.
Он выходит из домика и садится в машину.
То, что они совершили, чудовищно.
Поворачивает ключ зажигания, заводя мотор.
Нельзя убирать тех, кто не участвует в Игре.
Машина трогается с места, дворники пытаются разогнать потоки дождя, заливающие лобовое стекло.
И все же они сделали это.
Последствия – невообразимы. Пинио может представить себе разветвление «эхо» от этих изменений на пять-шесть ходов вперед, но их десятки, может быть, сотни.
Это все изменит.
Когда у его машины отказывают тормоза, Пинио на самом деле даже не удивляется.
По сравнению с внешним величием замка, холл показался Лилиан неожиданно маленьким и темным, но все же уютным. Каменный пол гулко отзывался на шаги Тиора и удары его трости, свисающая с далекого потолка люстра на цепи – железный обод с россыпью свечей – слабо освещала голые каменные стены. Эта обстановка не казалась унылой или неприветливой, скорее скорбной, словно отвечающей душевному состоянию Лилиан: голо и пусто.
Когда Тиор предложил ей перекусить, она только устало мотнула головой, хотя желудок предательски урчал. Спокойствие, дарованное Мараком, уютное и густое, овладело Лилиан, приглушая остроту эмоций, помогая справиться с произошедшим и пережить этот день, и она вдруг поняла, что ужасно хочет спать. Лилиан непроизвольно зевнула, и Тиор нахмурился:
– Мне многое нужно тебе объяснить, но давай отложим это до завтра. – Она кивнула, голова показалась неожиданно тяжелой. – Я провожу тебя в твою комнату.
Лилиан последовала за ним, скользя усталым взглядом по пустым стенам и слушая, как гулко отдается каждый удар его трости о пол. Когда они повернули за угол, Лилиан сбилась с шага и встала как вкопанная, широко распахнув глаза. Тиор, до этого идущий чуть впереди, остановился и оглянулся.
Они оказались в галерее. Настолько привычном для него месте и одновременно настолько болезненном, что он перестал обращать на него внимание.
А вот Лилиан увидела. Череду портретов, уходящую вглубь коридора. Рот ее чуть приоткрылся от удивления, когда она прочитала подписи к двум картинам, висящим рядом и изображающим очень похожих друг на друга юношу и девушку. Он, с черными как ночь волосами, спускающимися на плечи, прямыми и резкими чертами лица, смотрел вперед решительно и уверенно, сложив руки за спиной в неожиданно беспечном жесте. Верхняя часть картины, там, где (судя по остаткам пейзажа) на фоне темно-синего неба летели птицы, была плотно закрашена черным. В этом матовом черном прямоугольнике не было никакой художественной ценности, он смотрелся чужеродно на портрете, явно выполненном с большим мастерством, словно кто-то просто… отменил работу художника.
Лилиан скользнула взглядом по картине. У нижней рамы блеснула небольшая медная табличка: «Лимар Базаард» – и две даты с разницей в тридцать с лишним лет.
Вторая картина – крайняя в ряду, и, когда Лилиан посмотрела на портрет, ее начало трясти. Она резко выдохнула через покрасневшие губы, глаза укрыло стекло слез.
На фоне кленовой листвы склонила голову, озорно улыбаясь и глядя на художника, девушка лет семнадцати. Та же черная волна волос, что на соседнем портрете, та же оливковая кожа и непроницаемо-черные, антрацитовые глаза, что Лилиан видела каждый день своей жизни. На картине ее мать моложе, чем она привыкла, веселее, беззаботнее, но это она, сомнений быть не может. Лилиан потрясенно опустила взгляд на табличку: «Джабел Базаард». Дата рождения. Лилиан шумно втянула в себя воздух, понимая, что вторую группу цифр выбить еще не успели. Взгляд ее автоматически поднялся к верху картины, но на ветвях нарисованного клена беззаботно сидели черные птицы, которых еще никто не замазал.
Тиор, наблюдающий за Лилиан все это время, сделал два медленных шага в ее сторону и перевел взгляд на портреты.
Несколько секунд они просто стояли рядом. Лилиан подняла на него глаза – расширенные от удивления, еще блестящие от сдерживаемых слез и полные вопросов.
– Твоя мать заставила меня дать обещание, – произнес Тиор, и голос его поднялся в высокий, скрывающийся в темноте потолок, – что я никогда не попрошу ее отдать тебя мне.
Он сделал паузу, разглядывая портрет дочери и задаваясь вопросом, изменилось ли бы что-то, не отпусти он ее тогда учиться в человеческий университет, или все было предрешено заранее.
Лилиан смотрела на него, ожидая продолжения.
– Мои дети мертвы. Осталась только ты.
Казалось, он только сейчас признался в этом самому себе, только сейчас осознал свою потерю в полной мере.
Тиор оторвал взгляд от портретов и посмотрел на Лилиан. Возможно, именно в этот момент он наконец увидел ее: худое лицо с заострившимися от горя скулами, две растрепавшиеся за день косы и внимательные глаза ребенка, привыкшего отличаться от остальных. Голубой и антрацитово-черный.
Тиор ждал, положив обе руки на трость, мизинец рассеянно скользил по клюву серебряного ворона.
Лилиан оглянулась на портреты – один с черной полосой и второй, который эта траурная отметка еще только ожидает. Потом повернулась к Тиору и кивнула.
Он едва заметно улыбнулся самыми кончиками губ, устало, как будто забыв, как это делается, а наверху, в его кабинете, коричневую краску на стенах сменила ткань – синяя, с редкими серебристыми искорками, совсем как небо над Мараком.
Комната Лилиан располагалась на третьем этаже, и, когда они вошли в небольшой коридор – стены и лестница еще раньше сменились с каменных на деревянные, – Тиор указал ей на высокие темные створки дверей.
Она уже коснулась ручки, когда услышала голос деда и обернулась, сонно моргая.
– Здесь ты в безопасности, – произнес он. – Хочу, чтобы ты это знала. Это место называется Марак, и теперь это твой дом. Отныне и навсегда.
Слова прозвучали как обет, и сонное оцепенение, уже было овладевшее Лилиан, отступило. Сжав ручку двери до побелевших костяшек, она смотрела на Тиора внимательным и отчасти все еще настороженным взглядом. В том, что он действительно ее дед, она уже не сомневалась, но вся невероятность происходящего еще отзывалась в ней покалыванием недоверия.