Я пишу.
Это плодотворное лето напомнило мне другие времена, много лет назад, когда мне было восемнадцать-двадцать и я готовился к экзаменам в Высшую нормальную школу[6]. Нагрузка тогда была не меньше, но с тех пор мои методы усовершенствовались. Как хитрый крестьянин, я оставляю землю под паром – это когда пахотную землю держат незасеянной, чтобы она восстановилась, и обрабатывают другую часть поля. Точнее сказать, я по очереди оставляю под паром полушария головного мозга, отвечающие одно за логическое, другое за образное мышление. В течение дня я использую их по очереди и никогда вместе.
По утрам я включаю логическое полушарие и правлю написанные накануне страницы. В десять тридцать я его выключаю и, запустив другое, эмоциональное полушарие, продолжаю писать роман. Около пяти вечера, когда оно устает, ослабев от неожиданных поворотов сюжета или внезапно пришедшей идеи, я оставляю его в покое, вновь включаю логическое полушарие и так работаю до восьми.
Этот навык – давать отдых полушариям по очереди – позволяет мне быть сосредоточенным двенадцать часов подряд; я научился этому сам и теперь гораздо работоспособнее, чем в молодости. Оказалось, что старость отнюдь не означает упадка умственных способностей.
* * *
Я только что закончил эпизод, в котором описал, как умирает Моисей. С горы Нево он видит Ханаан, Землю обетованную, и испускает последний вздох, так и не успев ступить на нее.
А мне должно хватить дыхания, чтобы закончить роман. Как и Моисей, я уже почти различаю вдали реку Иордан. Сентябрь приближается.
* * *
Последняя неделя августа. Я на пределе, но еще месяц назад, осознав, что мне может не хватить сил, я написал две финальные главы. Предвидя подобную ситуацию, автор, еще полный энергии, поспешил на помощь автору изнуренному.
* * *
«Темное солнце» в типографии, чтение выдвинутых на Гонкуровскую премию текстов завершено, я делал все в состоянии крайнего возбуждения, как укладывают в дорогу чемодан.
Завтра я улетаю. Я много раз ловил себя на мысли, что совершенно не чувствую усталости, и сам удивлялся. Возможно, радость от законченной работы и нетерпение от предстоящей поездки заслоняли переутомление? Или вообще его подавляли? Усталость становится тайным врагом, которого я подстерегаю, – она рыщет вокруг, но не нападает. Какую книгу взять с собой? Только одну – Библию.
Никогда еще я не летал настолько налегке. Обычно, отправляясь куда-то даже на пару дней, я везу с собой пять-шесть книг.
Компьютер? Ни в коем случае. Блокноты и ручки. Порвав со своими привычками, я дарую себе роскошь аскезы.
* * *
Вопреки обыкновению, я приезжаю в аэропорт заранее – сработала интуиция. И я оказался прав! Границы Израиля начинают охранять еще в Руасси, необходимо пройти множество проверок. Я бегом несусь по коридорам, предстаю перед бортпроводницами, бросаюсь к своему месту, и за мной закрывается дверь.
Самолет летит над Средиземным морем. Я смотрю в иллюминатор, и мне кажется, будто мы, неподвижные, как грозовая туча летом, застыли между белесой необъятностью неба и бесконечной синевой волн. Если бы не шум мотора и не вибрация корпуса, можно было бы подумать, что мы стоим на месте. Уже скоро я буду в Иерусалиме? Съежившись в кресле, я думаю об этом странном путешествии, которое началось много лет назад.
Христианином я стал не сразу.
Меня, разумеется, крестили: фисгармония, отполированные скамьи, холодная месса, продрогшие певчие, стылая церковь с современными витражами. Во Франции 1960 года новорожденных крестили, поскольку они принадлежали к той культуре, где данное таинство сопровождает рождение, – это был обычай, обусловленный не только верой, но и социальными ритуалами.
Мои родители склонялись скорее к скептицизму; ну как склонялись – это был такой пологий, очень пологий склон… Есть люди, которые верят очень вяло, а мои родители умеренно сомневались. Отец укорял себя за то, что не разделяет религиозные убеждения предков, мать вообще этими вопросами не интересовалась. Будучи атеистами – отец сожалел об этом, мать относилась с безразличием, – они не спешили высказывать свои суждения о Боге или Иисусе Христе, что было, по крайней мере, честно, ибо слишком сомневаться означает не сомневаться вовсе. Поскольку отказ от обряда крещения был равнозначен объявлению войны всему семейству, где верховодили набожная мать и богомольные дядья, они все же организовали крестины, во время которых гордо предъявили присутствующим своего младенца мужского пола, заказали коробочки голубых драже, миндальных орехов в сахарной глазури, устроили торжественный обед, получили множество подходящих к случаю подарков: браслеты, медальоны, серебряные стаканчики. Если верить моей сестре Флоранс, мне тогда совершенно не понравилось публично окунаться в голом виде в купель – я протестовал громким ревом, – а торжественное пиршество проигнорировал, поскольку спал как сурок.
Религию в нашей семье держали за порогом. Устройство вселенной родители объясняли мне с материалистических позиций. Время от времени, когда правила приличия требовали присутствия на церковной службе, мы туда отправлялись, но чувствовали себя напряженно, недоверчиво и подозрительно; мы опасались суда не Бога, но людей, которые, несмотря на наш безукоризненный внешний вид – строгий костюм мамы, круглый воротничок сестры, папин галстук и мою бабочку, – могли все же догадаться, что мы безбожники. Мы уклонялись от святого причастия, во время молитв и песнопений все четверо дружно открывали рты, из которых не доносилось ни звука; так я придумал нам прозвище «семейство золотых рыбок». Отец не одобрял современных богослужений, он порицал священников, которые совершали мессу не на латыни, и прихожан, которые во время причастия заглатывали облатку, не исповедавшись, он недовольным тоном повторял упреки, исходившие от католиков-традиционалистов, и могло сложиться впечатление, будто он избегал ходить в церковь из-за литургической реформы… Послушать его, так все это веро-ломство нынче заменило веру.
Что думал я в детстве о Боге? Я видел лишь его отсутствие, я слышал лишь его молчание. Для меня храмы были полыми оболочками, в которых жил человеческий гений, а не божественный дух, молитвы сводились лишь к жалобам; а как я ненавидел слушать звучащие в этих огромных зданиях голоса, оробевший от акустики – как в бассейне, – когда интенсивность звука уменьшается при его многократных отражениях, при этом согласные удваиваются, скорость замедляется и каждое произнесенное слово будто усиливается звуковой колонкой. Что же до истории Иисуса, я воспринимал лишь какие-то обрывки, из которых не понимал ничего; я недоумевал, почему, обращаясь к Богу, Иисус говорил «Отец мой», если он сам – Бог, я путал Троицу с тремя распятыми – Христом и двумя разбойниками, – но больше всего меня удивляло, почему Мария, с самого начала знавшая о божественном замысле, впоследствии вела себя так странно. Иногда, когда мудрый Иисус рассказывал своим собеседникам притчи, рассказ был мне понятен, но очень часто я терялся, не понимая значений слов «самаритянка», «фарисей», «зилот». Зато скульптуры, изображающие Иисуса, меня волновали: это измученное тело с умиротворенным лицом вызывало во мне целую бурю эмоций, я чувствовал эту боль и ее чрезмерность, силу жертвенности, презрение к смерти, надежду; так я осознал красоту праведной, честной, чистой жизни, ставшую подвигом. В общем, к Иисусу я испытывал большую симпатию. Однако она тут же исчезала, стоило семейству золотых рыбок покинуть церковь…
Когда мне было лет десять и я стал посещать музеи, родители решили, что мне не помешают религиозные познания. «Ты должен понимать живопись великих мастеров!» – заявил отец, увидев мою растерянность перед картинами Фра Анджелико, да Винчи, Рафаэля, Караваджо, Рубенса, Рембрандта, Дали.
Меня записали в класс по изучению катехизиса. Увы, надеждам отца не суждено было сбыться: после бурных волнений 1968 года, опрокинувших все педагогические методики, священник нашей деревни, увлеченный модными идеями, превратил уроки в арену для философских, нравственных, политических дискуссий на актуальные темы того времени – о смертной казни, абортах, бедности, перераспределении богатства, приеме эмигрантов… Разумеется, я с первого взгляда полюбил отца Понса и не пропускал его занятий; более того, мы под аккомпанемент его электрической гитары на аккумуляторе пели гимны в различных аранжировках – фолк, хиппи, модерн, что увлекало нас, подростков, уже попробовавших гашиш и мечтающих о джинсах с низкой посадкой. Он приобщал нас не столько к христианству, сколько к христианским ценностям. В полном восторге я совершил свое первое причастие, не имея никакого представления о Евангелиях.