В тумбе в нижнем ящике Вейгела нашла тайник с двойным дном. Внутри лежал кортик – подарок Ариса на десятилетие мальчика. В замок, где действовали сотни запретов, рачительно охраняемых взрослыми, одним из самых строжайших был запрет на пронос оружия, – обычно оно хранилось в складах на седьмом ярусе, где была королевская оружейная, – и, найди этот кортик кто-то из слуг, Модест подвергся бы серьезному наказанию. И все же Вейгела с улыбкой подумала, что Арис знал об этом тайнике.
Девочка повертела кортик в руках, пальцами ощупывая прямой, обоюдоострый клинок, и, так и не поняв страсти отца и брата к оружию, вернула обратно. Она едва успела вернуться к себе, как в дверь постучали. Принцесса накинула платок на шею и позвала гостя войти.
В комнату вошел Линос. Он не казался уставшим, – его ничуть не обременяла помощь другим – но в потухших глазах были беспокойство и страдание, которые Вейгела читала в источаемой им водянистой ауре.
– Ваше высочество хотели меня видеть? – спросил он, коротко поклонившись.
– Линос! – поприветствовала Вейгела, протягивая ему руки и наперед зная, что он их не возьмет. – Как твои дела?
– Как и прежде, хорошо, ваше высочество, – он снова поклонился, как бы извиняясь за то, что не подаст ей руки. – Спасибо, что вспоминаете обо мне.
– Спасибо, что пришел. Леда сказала, что вы с Великим наставником всю ночь готовили лекарства.
– Верно.
Вейгела сцепила руки за спиной и, напустив на себя отстраненный вид, заставивший Линоса напрячься в ожидании ее слов, поинтересовалась:
– У вас… осталось еще что-то?
– Зачем вам? Ваше высочество, вы?..
– Я только хотела узнать. Вдруг…
– Принцесса, – перебил юноша, – я ваш давний друг, вы помните об этом?
Линос был одним из ее старших слуг, самым близким из них. Именно ему доверяли сопровождать ее на улицах Гелиона и во всех поездках на отдаленные острова, а потом он вырос и оставил замок.
– Да. Я помню, – Вейгела, сделав над собой усилие, – в последнее время ей все давалось через усилие – стянула с шеи шарф и запрокинула голову. – Ты видишь. Скажи мне, что это не то, о чем я думаю.
Линос повернул ее к окну и осмотрел шею. Не было никакого смысла в той внимательности, с которой он смотрел на бледно-розовые пятна, поразившие ее кожу, но он все смотрел и смотрел, будто желая лишиться зрения и не видеть их, и все же смотрел, убеждаясь, что это не последствия зуда и не чесотка.
Какое-то время Линос не мог произнести ни слова, боясь, что с его губ сорвется болезненный стон отчаяния, которое заполнило его разум в тот момент, когда Вейгела стянула шарф. Всякий раз, покидая больных или недавно заразившихся детей и испытывая жалость, непохожую на мучения, с которым он провожал первых погибших, он думал, что приобрел привычку, которая, покрыв его сердце плотным и грубым слоем кожи, как если бы это было не сердце, а пятка, делает его нечувствительным к трагедиям, разыгрывающимся в Гелионе. Теперь же Линос смотрел на белую кожу принцессы и в только нарождавшихся пятнах видел язвы и волдыри, которыми они непременно станут позже, и горько страдал.
Лицо Вейгелы – красивое, нежное лицо, удерживающее в чертах остроту скал и торжественное спокойствие штиля, – побледнело в ответ на долгое молчание и дрожащий, тускнеющий свет Линоса.
– Я… Сделаю еще лекарство.
– Оно поможет?
Линос покачал головой.
– Не знаю, – признался он и добавил, стараясь придать своему голосу больше обнадеживающего оптимизма, от чего тот прозвучал натянуто весело: – Но от него вам будет легче.
– Мне… не плохо, – Вейгела накинула шарф и расправила на груди мягкие складки. – Я хорошо себя чувствую!
– Первые пять-семь дней, – невольно заметил Линос.
Вейгела тяжело вздохнула, отворачиваясь от юноши. Мучительнее всего была не новость о неизбежной смерти в бреду, вызванном жаром и удушьем, а необходимость смотреть за тем, как страдают от жалости и любви такие, как Линос: горячо и искренне привязанные к ней ничем не обязывающими чувствами, которые оказывались тем сильнее, что были лишены принуждения и существовали лишь по велению сердца.
– Не говори королеве, – сухо попросила Вейгела.
– Рано или поздно она все равно узнает.
Если бы страдание измерялось в цифрах и глубина горя зависела бы не от силы чувств, а от количества потерь, королева Сол могла бы считаться самой несчастной женщиной из живущих. Она теряла рассудок с каждым ударом судьбы, и теперь, когда, казалось, был нанесен последний, мало кто нашел бы в себе смелость обратить на него внимание и сказать, что среди множества колотых ран она не заметила еще одной.
– О таких вещах лучше сообщать как можно позже, – решила Вейгела. – Ее горе меня не вылечит, а наблюдать его уже невмоготу.
– Что сказать вашему дедушке?
– Наставнику Фирру? – удивилась принцесса. Они не были близки, и свет, что излучал Наставник, был холодным, хотя голос его всегда был мягок и приветлив. – Скажи, что считаешь нужным, Линос.
– Зря вы так. Великий наставник любит вас.
– Великий наставник любит всех. А тот, кто любит всех, не любит никого.
***
Вейгела стояла перед зеркалом с оголенным плечом, горящим от зуда, и пыталась рассмотреть болезнь в своем теле. Обещанные пять дней прошли, но оспа все еще была слабой – она отбрасывала лишь слабую тень на Дома Вейгелы. И все же ошибки быть не могло – она заразилась, теперь она и сама это видела.
Тщетно размышляя о своих чувствах в отношении скорой смерти и странным образом не находя среди них ни страха, ни горечи, ни обиды, Вейгела вдруг услышала торопливые шаги в коридоре. Все в ней застыло в каком-то инородном безразличии, поэтому, когда двери в ее покои резко распахнулись, принцесса даже не постаралась прикрыть плечо.
Минувшие дни, как и прежде, не были обременены усердной работой мысли или тяжким трудом, в котором можно было забыться, и поэтому Вейгела постоянно возвращалась к поиску нужных слов для матери, многократно проигрывая в голове всевозможные сюжеты, ведущие к одной и той же развязке: она причиняет душевно искалеченной матери еще большую боль. Чувствуя себя ответственной за горе, которое принесет королеве новость о ее заболевании, Вейгела все откладывала неминуемую сцену и отгородилась от этой проблемы, как если бы именно она была источником эпидемии. Теперь же, когда ее рывком дернули за плечи, она ощутила даже облегчение – Сол узнала не от нее.
Они стояли лицом к лицу всего мгновение, а затем глаза Сол безошибочно узнали в небольших язвах на ее теле первые признаки укоренившегося заболевания. Их омерзительный вид, вызывавший у аксенсоремцев дурноту напополам с брезгливостью, будто опалил ей глаза, и слезы, переполнив веки, как крупные капли дождя, срывались с ресниц и падали к ногам Вейгелы. Девочка почувствовала дрожь материнских рук и попыталась удержать ее за локти, но ватные ноги королевы подкосились, и она сползла на пол, громко рыдая.
– Дитя, – прорывалось из ее задушенного хрипами голоса. – Мое дитя!
Вейгела никогда не видела мать такой разбитой и жалкой. Всякий раз, когда она кого-то теряла, Сол предпочитала спрятаться в своих покоях. Ей было проще переживать горе в одиночестве, когда никто не видел, что оно делает с ней, какие душевные муки ей причиняет. Потеря отца и потеря супруга, слившиеся воедино и неотличимые одна от другой, хотя в основе их лежали очень разные чувства, были восприняты ей как неотвратимость. Пусть горькая, пусть болезненная, она представлялась Сол частью моря, за которым скрылись корабли, и как море было одним из явлений природы, так и смерть бережно оберегавших ее мужчин была лишь частью жизненного цикла. Но не ее дети.
Сол во всем была медлительна и степенна, – в юные годы из-за склонности к созерцательной меланхолии, в старшем возрасте, после рождения близнецов, из-за укоренившейся слабости тела – и в ее голове никогда не существовало и тени понимания темпа движения времени, хотя немало часов было посвящено размышлению над ним. А теперь жизнь, с таким трудом затянутая на крутую гору, вопреки предательству, стыду, позору и болезням, построенная на ее же плоти, катилась с обрыва так стремительно, что Сол оставалось только смотреть за ее падением и с замершим сердцем спрашивать себя: «Почему?»