– Матушка не пришла, – вдруг сказал Модест. Он искал ее статную тонкую фигуру все то время, что шел до причала, но не находил и искал все внимательнее, оглядываясь по сторонам слишком явно, натыкаясь на глаза и лица чужих людей.
– Она плохо себя чувствует, – с готовностью ответила Вейгела.
Модест кивнул.
– Конечно.
– Не злись на нее.
– Как можно?
Хоть они и говорили о своей матери, в их голосах не было ни любви, ни почтения. Модест знал о том, как болезненна королева-мать, но знал он и то, что даже неходячие, парализованные матери тянулись проститься со своими сыновьями, когда те отправлялись на материк.
– Ты не знаешь, как сильно она тебя любит.
– Что с дедушкой? – Модест не видел и его, хотя замечал среди малознакомых лиц его учеников – людей еще менее знакомых, но ярко сверкавших плоскими фибулами в форме луны.
– Модест… Я чувствую, что ты злишься.
– Разве это злость?
Вейгела покачала головой. То, что ее импульсивный, ранимый брат вдруг стал так холоден, было закономерностью и болезнью, истощавшей весь Аксенсорем.
– Береги себя.
– Приглядывай за матушкой и сестрами.
Они снова замолчали. Наконец, Модест потянул руки, и Вейгела не стала его удерживать. Взгляд мальчика упал на златовласых малышек, стоявших чуть в стороне, и сердце его дрогнуло. Он в упор посмотрел на удерживавшую их подле себя нянечку и уверенно сказал:
– Позвольте мне, – мальчик осекся. Теперь он был королем, он больше не должен был унижаться и просить. – Я хочу попрощаться с сестрами.
Нянечка обернулась к советнику, как бы прося разрешения, и тот нехотя кивнул. Он не мог повелевать новоиспеченным королем на глазах стольких людей.
Едва услышав, что брат просит их к себе, девочки выбежали из толпы. Модесту пришлось присесть на корточки, чтобы еще раз – теперь уже последний – обнять их.
– Не плачьте. Я быстро вернусь, – пообещал он, зная, что тоска их пройдет уже на следующий день, а если они и вспомнят о нем, то лишь потому, что услышат его имя, оброненное в разговоре между слуг, и вспомнят посреди своих детских игр, что у них есть брат.
Но сейчас они плакали. Плакали потому, что Вейгела была необычайно грустна, плакали потому, что рядом не было матери, плакали потому, что тяжелая атмосфера, в которой собравшиеся ждали отплытия флота, пугала их.
Модест обнимал их и как никогда прежде чувствовал с ними родство.
– Астра, Цинния, ваш брат, – он на мгновение задохнулся. – Ваш брат очень любит вас.
Он порывисто прижал их к груди, на одно короткое мгновение растворяясь в ощущении дома и уюта раннего утра, когда они врывались к нему в комнату, чтобы поиграть. Обычно Модест ненавидел такие дни, но сейчас он горько сожалел о том, что их было так мало.
– Вейгела, забери их.
Вейгела мягко потянула Астру и Циннию к себе, и те зарыдали еще громче. Нянечка, зная, как сложно их успокоить, поторопилась увести принцесс.
Модест повернулся к советникам, ожидавшим его у причала, где качался корабль со стягами синих парусов. Собравшись с духом, он сделал несколько шагов, но заметил у дорожки в первых рядах светло-голубое платье маркизы Грёз. Взгляд против воли поднялся к ее лицу, и на ее губах он увидел тот же излом, который видел у Вейгелы. Маркиза отвела светлые локоны и рассеянно улыбнулась ему. На ее ресницах, как жемчужины, застыли слезы.
– Грета…
– Ваше величество, – маркиза глубоко поклонилась и сияющими глазами, сквозь светлые прожилки которых пробивался серебристый блеск, кротко взглянула на Модеста.
Вейгела продолжала следить за ясным, но теперь уже далеким светом брата, крепя ноющее сердце мыслью, что он вот-вот уедет, потеряется за горизонтом и растает вместе с синими парусами Послесвета. Но чем больше он отходил от нее, тем тяжелее ей становилось. Она привыкла видеть себя глазами других: ей говорили, что она спокойна и по-королевски рассудительна, что она рано повзрослела и что в ней слишком много ума, и она верила этому. Теперь же Вейгела чувствовала себя обманутой. Она не была ни спокойной, ни рассудительной, ни взрослой – она просто заставляла себя казаться таковой, чтобы взрослые считались с ее мнением, давали ей право говорить и защищать Модеста. Теперь он покидал ее, и что-то в ней ломалось – скрипело, скоблило, искрило от напряжения, и все же гнулось, выворачивалось, разделялось.
Модест уходил, но никто как будто бы не вспоминал о церемониале – никто не хотел проститься с ним, как прощались с королем, и сколько бы Вейгела не всматривалась в толпу, она не замечала никого, кто мог бы прокричать прощальные слова.
Вейгела видела, как маркиза Грёз что-то достала из складок хитона и ее брат, чуть замешкавшись, нежно сжал ее руку. Он наклонился к ней и его губы коротко произнесли нечто такое, от чего нежное розовое сияние Греты дрогнуло и загустело.
«Так искренне», – подумала Вейгела с завистью. Она не помнила, когда в последний раз была искренна в своих желаниях и поступках. Сосредоточием всех ее мыслей и чувств был младший брат, ради него она умела умерить пыл, ради него же врала, разыгрывая кротость и наивное добросердечие. Но иногда ей так сильно – так сильно – хотелось раскричаться, затопать ногами, устроить большую истерику, чтобы придворные отныне и впредь боялись ее расстроить, чтобы ее мать знала, что с ней не все в порядке и прекратила искать в ней, маленькой девочке, поддержку своему взрослому горю, чтобы ее отец перестал говорить ей, что она взрослая, чтобы Великий наставник прекратил хвалить ее за терпение и журил ее гнев. Но вместо этого Вейгела оставалась подле матери, потому что ей было жаль ее болезненное тело, и смотрела сквозь толстые окна замка в сад, где Модест играл с Арисом и своими слугами.
Нет, Вейгела не завидовала своему брату, и ноша, которую она несла, не тяготила ее. Она сожалела лишь об одном – все то время, что она провела в компании безнадежно больной матери (потому что невозможно вылечить того, кто не желает выздороветь), она могла бы находиться рядом с братом. Она любила его, как часть себя, также естественно, как человек любит свою руку, делая все, что в его силах, чтобы вылечить ее, когда она больна, и отторжение этой руки было бы также болезненно и неудобно, как было для Вейгелы расставание с Модестом.
Модест отвернулся и пошел к кораблю. Шаг его был легче, чем прежде, – неясность больше на него не давила, и он попрощался со всеми, кто хотел с ним проститься. Ждать больше было нечего. Вдруг из толпы раздался до того громкий, что потерял свою нежную прелесть голос юной маркизы Грёз:
– Да не угаснет пламя твое!
С этими словами она пала на колени и вслед за ней, как подкошенные, рухнули все ее сопровождающие, грудью вжимаясь в брусчатку набережной. Вейгела обратилась к ней с восхищенным взглядом. Это были не церемониальные слова, которыми принято было провожать аксенсоремского монарха в дальнее странствие, но это был толчок, который она уже перестала ждать и оттого была ему так рада. Вейгела почувствовала, как толпа заволновалась, задрожала и в своем раздражении и растерянности обратилась взглядами к ней. Модест обернулся и также потерянно посмотрел на нее. Принцесса, старшая из присутствовавших особа королевской крови, опустилась на одно колено и отчетливо повторила:
– Да не угаснет пламя твое!
Вся огромная толпа, собравшаяся проводить юного короля, рухнула в один момент, сложилась, как карточный домик, и громко подхватила: «Да не угаснет пламя Твое!»
Так Вейгела продержала собравшихся до того момента, как нога короля оторвалась от аксенсоремской земли. Все это время Вейгела с тоской и насмешкой думала о том, что люди вокруг нее не понимают смысл повторенных ими слов. Они не видели, не знали, как ярко сияет ясный золотой пламень Модеста, как чист и ровен огонь его сердца, как не способны они были видеть дрожь и колебания нежной розовой ауры милой маркизы Грёз, как не способны они были видеть самих себя – серых, выцветших душ, вылинявших в интригах и зависти.