– Думаете, не последняя?
– Очень надеюсь, что последняя, но кто знает! Есть жуткий закон психической жизни, согласно которому мы почти всегда, совершив что-то дурное, уже начинаем оправдывать этот поступок – и похожие поступки в будущем. Иначе ведь можно с ума сойти… Я поговорил с отцом, у которого были знакомства в церковных кругах, и благодаря отцу меня приняли простым послушником в провинциальный мужской монастырь, кстати, в том же самом городе, где находится гимназия, куда я во время óно так и не поступил. Так у меня и не получилось убежать от «духовной стези». Забавно, правда?
[8]
– Время, проведённое в монастыре, – продолжал рассказчик, – это, думаю, самые счастливые годы моей жизни.
– Несмотря на то, что вы из него вышли? – само собой спросилось у меня. – А почему, если не секрет?
– Всё в своё время… Как «учёному» мне поручили заведование монастырской библиотекой. Ах, да, ещё я преподавал историю и английский язык в православной гимназии при монастыре. Той самой! С такими благонравными детьми это было совершенно несложным, почти стерильным занятием.
Забыл сказать: я всё же не бросил аспирантуру полностью, а перешёл в разряд соискателя. Меня закрепили за одной пожилой дамой по имени Беатриса Васильевна (представьте себе имечко!). По причине старости она находилась в оппозиции ко всем прочим сотрудникам и, по той же причине, ничего не боялась. Ей наверняка нравилось дразнить гусей и опекать кого-то с такой скандальной славой! Я ей и сам нравился… только не подумайте ничего дурного на этот раз!
– Даже не собирался…
– Итак, я понемногу кропал свою диссертацию, без особого рвения учительствовал, без большой горячности молился и горя себе не знал – то есть, как минимум, первые годы.
– А после?
– После… Я даже затруднился бы сказать, что случилось «после», потому что внешне всё обстояло благополучно. Я не спеша поднимался по церковно-карьерной лестнице, из послушника стал монахом, после – иеродьяконом, и – вы не поверите! – в последний год меня рукоположили в иеромонаха! Ещё бы пять или десять лет – я мог бы стать отцом ризничим, или отцом благочинным, или даже, бери выше, монастырским духовником. Именно такие разговоры велись в связи с очень почтенными годами нашего духовника, отца Феофана, даже образовалась небольшая интрига, две партии, одна из которых поддерживала меня в качестве кандидата на это место, а другая была против. Бесконечно скучно, даже не буду рассказывать… Но беда была в том, что я перестал чувствовать сцепление с тем делом, которым занимался. Не духовное родство, поймите меня верно! Именно сцепление. Я не охладел к православию и не «вырос» из него. Я, напротив, в своём продвижении по этой лестнице перестал как человек соответствовать масштабу её ступеней, и с каждой ступенью – всё больше. Например, послушнику ещё позволительно испытывать «плотское томление», ему позволительно развлекаться злобой дня вроде чтения всяких статеек или даже, извините, просмотра всяких забавных картинок в Сети, а монаху – насколько хорошо? А иеромонаху? А будущему духовнику? В первые годы своего пострига я честно полагал, что сумею быть достойным аскетом и, так сказать, взобраться по «лестнице Иакова». Но я переоценил свои духовные дары. Да и вообще людный современный монастырь не очень располагает к поднятию по этой лестнице – и Боже вас упаси подумать, что в этой мысли содержится хоть капля критики теперешнего монашества! Гений святости сумел бы нравственно соответствовать каждой новой ступени. Я, увы, не гений святости.
Последние два года моей монастырской жизни к моему чувству собственного недостоинства прибавился скептицизм в отношении «слишком дешёвой аскезы». Мне казалось, что мы все ушли от мира не ради духовной битвы, а из фальшивого высокомерия духовной элиты, которой на самом деле не являемся, создали закрытую корпорацию мастеров церковной игры. Роман Гессе, который вы вспомнили в самом начале нашей встречи, был мне тогда болезненно, до некоего содрогания близок – вот, кстати, почему я к вам проникся невольным доверием, едва вы его вспомнили: мы говорим схожим языком и думаем схожие мысли. Я даже пытался обсудить «Игру в бисер» с кем-то из братии – хотя я ни с кем очень уж близко не сошёлся… И, как и в Йозефе Кнехте, во мне зрело желание оставить эту Касталию и искать свой пруд. Даже утонуть в нём, если судьба к этому приведёт.
А вообще, событие, после которого я принял окончательное решение уходить, оказалось внешне совершенно ничтожным. Ко мне на исповедь пришла девушка. Бог мой, понятия не имею, почему именно ко мне! Полноценной исповедью с догматической точки зрения это тоже нельзя было назвать, я ведь не отпустил ей никаких грехов. Так, разговор… Девушка эта мне покаялась в сомнении и маловерии – но не во Христа, заметьте. Не в бытие Христа – а в христианство как религию, в состоятельность христианства. Может быть, даже в некие краеугольные камни христианства, в безусловную твёрдость этих камней. Было в этом нечто кирилловское – в смысле одного полоумного персонажа «Бесов», если только вы его помните. Но позвольте, я вам прочту! У меня до сих пор на этом месте лежит закладка.
Встав из кресла, Андрей Михайлович дошёл до книжных полок, взял в руки книгу, открыл её на заложенной странице и прочитал с некоей пробирающей выразительностью:
Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека – одно сумасшествие… А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего жить, отвечай, если ты человек?
Мы оба помолчали.
– Вся трагедия моей пошлой жизни в монастыре, – продолжал Могилёв, – в том и состояла, что я не знал, чтó ей отвечать. И не мог же я отделываться некими штампами из учебника для семинаристов, кургузыми клише! Хотя с ходу был способен вспомнить дюжину таких штампов. «Нет испытаний не по силам», или «Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, а одно нужно»5, или «Где был ты, когда Я полагал основания земли?»6. И прочее, и прочее. Повторюсь, гений праведности или мудрец-богослов знал бы убедительный ответ. Знал бы святой Тихон Задонский, отец Сергий Булгаков знал бы. Скажите мне: где я Тихон Задонский? В каком месте, извините за просторечие, я Сергий Булгаков? В чём я и признался, почти теми же самыми словами. Девушка поблагодарила меня за искренность, горячо поблагодарила, и ушла. Через два месяца из монастыря ушёл и ваш покорный слуга.
– А разве это так легко сделать? – засомневался я.
– О, что вы говорите, легко! Почти невозможно! «Дерзнувших на сие предавать анафеме». Правило семь Четвёртого Вселенского Собора. Мне пришлось получать специальное разрешение от правящего архиерея, а тот упорно не хотел его давать, потому что моё бессилие в качестве духовника, в котором я честно признался и рассказал все подробности дела, для него было самой ничтожной причиной. Владыка Роман считал, что я попросту горд, что непомерно вознёсся в интеллектуальной гордыне, потому что, по совести, и он не знает, как ответить на вопрос Кириллова, но не претыкается об это своё незнание, кольми менее него я должен претыкаться. «Ученик не бывает выше своего учителя; но, и усовершенствовавшись, будет всякий, как учитель его». От Луки святое благовествование, глава шесть, стих сорок. И что же мне было ему отвечать? То, что митрополит – не непременно учитель? Но разве такой ответ не показался бы тоже гордым? Не подумайте только, что, рассказывая обо всём этом, бросаю камень в священноначалие! Владыка был прав, пусть и не на все сто процентов, но если и на шестьдесят, да хоть на тридцать – у кого вообще развяжется язык его критиковать? Да, и вы, и я – мы оба знаем людей, у которых легко об этом развяжется язык, но все они – не те люди, с которыми нам хочется беседовать о самом важном.