Во время обедни со стороны Клементьевского поля раздались выстрелы. Воинские люди бросились к стрельницам, думая – приступ. Но выстрелы были далеко, и словно хоровод разыгрался за Волкушей: там скакали, кричали, доносился звон сабель и дружные возгласы.
– Пируют! – ворчали стрельцы.
– Это они вчера Радонеж погубили, – говорили промеж себя монастырские слуги, которые всегда всё узнавали раньше других, – там добычу захватили, теперь похваляются.
На Клементьевском поле задудели дудки, замелькали хоругви. Всадники скакали уже по всем окрестным полям, знамёна и бунчуки реяли и над Красной горой, и за Сазановым оврагом. Блестели украшенные диковинными перьями шлемы и выпуклые кирасы.
Перед закатом дудки засвистели согласно, из окопанного табора уже не отдельные хмельные гусары выскочили, а стройные полки вышли в порядке, направляясь к Красной горе, обогнули Водяную башню и стали против Келарской и Плотничьей, вдоль Благовещенского оврага. Лисовский разряжал своих людей с противоположной стороны, в самом слабом месте монастыря – от Святых ворот и Терентьевой рощи до Сазанова оврага и дальше, к Переславской и Углицкой дорогам. За Воловьим двором, у Мишутина оврага, они сомкнулись. Лишь южная стена осталась свободной – её крепко защищал крутой откос к Кончуре и Келарский пруд.
Монастырь изготовился к бою. Сотни стояли доспешные и оружные, кони охотников под сёдлами. Дымились фитили пушкарей.
Но солнце садилось, и ничего не происходило.
Тёплый день таял, исчезал за Красной горой, за Дмитровской дорогой, за густыми лесами и топкими болотами.
На забрале и у подошвенных бойниц зажгли было светочи, но вскоре почти все погасили – пламя мешало всматриваться в ночь. Та, как нарочно, была густой, лишь за Сазановым оврагом, далеко, за Киржачом, куда удалился когда-то от обительных смут игумен Сергий, горели Стожары, одёсную от них сияла одна особенно яркая звезда.
Звезда эта заметно передвинулась к Московской дороге, когда ночь вдруг ожила. Заиграли многие трубы, послышался топот и сдержанные вскрики, и, не зажигая огней, поляки, литовцы и русские изменники устремились на приступ.
Митрию-вестовому чудилось, что грудь его разрывается от весёлого ужаса, а ноги сами несли его к Духовской церкви: князь Григорий Борисович велел звонарю раскачать всполошной колокол. Вместе со звонарём князь тянул верёвки, приводя в движение рычаги. Наконец колокол достиг языка, от резкого звона, казалось, содрогнулся воздух.
И почти разом с набатом рявкнули пушки, ахнули пищали и заплакали дети в крестьянских таборах, и с криками взвились в небо птицы.
Митрий, стоя на стене возле Конюшенных ворот, прячась за зубцом, высоко держал светоч, как приказал князь, и расширенными глазами смотрел на дьявольские тени, что тащили осадные лестницы и большие плетёные щиты. Щиты останавливались, из-за них летели в сторону стрельниц вспышки огня. И вот уже совсем близко послышались крики и топот, тупо грохнули о стену осадные лестницы, заскрипели под тяжестью тел ступени, бухнули вразнобой подошвенные тюфяки, взрявкнули пушки, засвистели редкие стрелы, забил в ворота таран.
– Врёшь, гад, не взойдёшь! – прорычал молодой клементьевский крестьянин Слота: упершись вилами в верхнюю ступеньку лестницы, он налёг на рукоятку, и лестница с четырьмя нападающими, тяжко заскрипев, отклонилась от стены, подломилась и завалилась набок, на бегущих слева. Справа приятель Слоты кузнец Никита Шилов принял на пику литвина. Тот заверещал тонким голосом, а могучий Никита, всё продолжая держать пику на весу, горячо зашептал, закрыв глаза:
– Господи, помилуй! Господи, помилуй мя грешнаго!
Митрий сам, забыв о том, что ему велено светить, ткнул светочем в чью-то бородатую харю, появившуюся в проёме меж зубцами, а потом ударил сверху, видно, по мисюрке. Светоч треснул и погас.
Ругань и хриплое дыхание слышались отовсюду, пищали уже не стреляли – не было времени их заряжать. Всё больше стонов и проклятий доносилось изо рва под стеной.
Но вот на Плотничьей башне победно затрубил рог Голохвастого – там отбились.
Перед Конюшенными воротами врагов становилось всё меньше. Они бежали, бросая осадные лестницы и щиты, исчезали в темноте, как тени в преисподней.
– Воры – они и есть воры, – раздался рядом суровый голос князь-воеводы, и Григорий Борисович крепко взял Митрия за плечо: – Беги на Келарскую, узнай, как там. Да не по стене, а двором – быстрее будет!
Отрок, будто проснувшись от страшного сна, помчался на Келарскую башню. И там ночной приступ был отбит.
Второго не случилось.
7 октября 1608 года
Святые ворота и Конюшенные отворились почти одновременно. Чередой из них выехали несколько Рощиных детей боярских, проскакали вдоль стен, стали вразрядку поодаль. За ними из ворот выбежали крестьяне: они собирали брошенные нападавшими осадные лестницы, щиты и иное, тащили в монастырь. Стрельцы обирали убитых и раненых, снося всё добро в единую мошну. В монастыре всё годное снаряжение приспособили для навесов над деревенскими таборами, иное порубили на дрова.
Когда сторожи убрались, показались супостаты. Шли кони, скрипели телеги. Поляки и литва грузили своих убитых и раненых. Со стен смотрели на сие действо крестьяне, поражаясь тому, что содеяли ночью своими руками. Дворяне и дети боярские досадовали на повеление игумена не трогать тех, кто приехал за телами, но ослушаться не смели.
После полудня реденькие серые тучи затянули небо, заморосил неслышный дождь, навевающий уныние. Это надолго, думали все. Ждали, что теперь сапежинцы отстанут, уберутся в Тушино.
В игуменских палатах Роща, сдвинув чёрные густые брови, сурово и веско говорил собравшимся сотникам:
– Сапега в Тушино не вернётся. А коли вернётся, то сам себя глодать почнёт. Войско царька жалованья требует, а у вора ничего нет. Обитель им нужна ради серебра и припасов – с людьми расчесться.
– Бог милостив… – изрек Иоасаф. – И в милости своей шлёт нам испытания.
– Их тысяч двадцать, может, и поболе, – сощурив правый глаз, резанул Голохвастый. – А нас тысяча.
Три десятка сотников зашевелились, но Голохвастому возражать не стали.
Князь-воевода сказал:
– Мыслю я, осады не избежать. Думать надо об устроении внутреннем.
– Отец Авраамий похлопочет на Москве, келарю не откажут, – тихо ответил игумен, скрестив пальцы рук. – Подождём подмоги.
Сапежинцы не ушли. В станах врагов всё шевелилось: копошились люди, двигались в разные стороны повозки, но смысла этих движений в монастыре пока не понимали. И только когда на вершине Красной горы, на самом видном месте, сапежинцы поставили огромные плетёные корзины и стали насыпать их землёй, делая туры, князь-воевода Григорий Борисович Долгоруков сказал вслух то, чему сам не хотел верить: осада!
На всех дорогах – не только тех, что вели от монастыря к городам, но и на тех, которые соединяли деревни, – Сапега приказал ставить острожки: окапывать заставы валом с плетнём наверху, чтобы обезопасить себя от внезапных набегов. Лазутчики показали, что враги копают и за Нагорным прудом, и на Княжьем поле, и на Углицкой дороге.
Потом приволокли плетёнки почти к самой стене, ровно на расстояние выстрела, стали их насыпать землёй.
Им кричали со стен с презрением:
– Эй вы, кроты, землеройки, убирайтесь прочь!
Тогда из стана Лисовского к крепости подскакивал какой-нибудь расфуфыренный лях с красным пером на шлеме и, вертясь на коне, лаял монахов словами непотребными, стрельцов ругал сыкунами и трусами. Со стен, не выдержав, палили, пока Алексей Голохвастый под страхом плетей не запретил стрельцам тратить заряды попусту.
А то подходили открыто, почти не таясь, и затевали с затинщиками разговоры о силе Тушинского царька, о том, что Москва уже вся ему присягнула, показывали на войско – вон как нас много! Сдавайтесь добровольно, тогда пощадим вас. А иначе-де мы вас всех четвертуем, и детей ваших на копья взденем, и девок по кругу пустим, а монасей оскопим.