Молчим. Слинял Крючков, подходит к двери — ногой!
— Чего надо? — из коридора.
— Давай в баню, командир, заждались!
— Я тебя счас попарю!..
Ты ж сам говорил — не спеши, куда лезешь?.. Никого не надо слушать, никому нельзя верить, и себе — нельзя…
А вокруг нового — шакалы, слух напряжен, все напряжено, ловлю сквозь гул:
— Какая ходка?
— Шестая.
— Ууу… Долго гулял?
— Неделю.
— Статья?
— Сто сорок шестая…
— Это что? — спрашиваю Крючкова.
— Разбой. Говорю — птица, а тут мелюзга: чердачники, за карман, бакланы, добрый вечер, да этот наш книголюб…
Глубокая ночь, а сна нет, или отоспался за неделю? Что тут сон, а что явь; дым, вонь — явь или сон? Разбой, карман, добрый вечер, сухой закон, комплект Достоевского, главврач льет коньяк мимо фужера — неужто явь, а где-то там племянник чмокает губами, Митя — возле сестренки или бродит тут за стеной… Нельзя, говорю я себе, ни за что нельзя, все мое только здесь, сон ли явь — теперь мое, там ничего нет и не было, потому что никогда больше не будет. Никогда. И все-таки, сон: все вижу и ничего не могу понять, все слышу — и ни на что не…
Дверь распахивается, зашевелились, хлынули, а я ни рукой, ни ногой, а это чья рука берет мою сумку, кто надевает шапку, куртку?.. Коридор, Лёха рядом, Крючкова не видать…
— Плотней, не растягивайся!
Коридор, длинный коридор, гремит — и будто стоим на месте, нет идем: уклон, уклон, черные глухие двери — мимо, мимо, резкий поворот — назад, что ли? —те же двери, тот же коридор, под ногами захлюпало, узко, ступени, еще ниже и сразу — вверх… Впереди встали.
— Подтянись!
Столпились, дышат как запаренные…
— Пошел, пошел!..
«Господи!..» — слышу я свой хриплый голос. А мы идем все быстрей, почти бежим, все тот же бесконечный коридор, те же черные глухие двери, под ногами хлюпает, холодный сырой пар… Расплывается перед глазами, очки запотели, а сквозь них — веселые, бритые, холеные лица, нарядные женщины, звонкий смех, без заботность, уверенность, равнодушие, видимость дела… А здесь меня не было, все эти дни, ночи, годы — не было, а каждый день, каждый вечер, каждую ночь…
— Лёха, ты где?!
— Тут я…
— Давай вместе, не отставай! А Крючков где?
— Впереди…
«Господи, как хорошо, что я здесь, что я с ними, а не там, где был всю свою постыдную жизнь…» И мы почти бежим по нескончаемому коридору, мимо черных дверей, и я слышу, ощущаю, вотвот пойму… Счастливый сон поднимает меня, я только шевелю ногами… «Благодарю Тебя, Господи, я знаю, это Ты распорядился мной, привел сюда, вырвал— навсегда! — из той, теперь знаю, чужой, чуждой жизни, дал мне коснуться Любви, которая и есть Ты!..» А вокруг, рядом, впереди, сзади, с надсадом, хрипом бегут — корявые, за росшие, грязные, и я с ними вместе:
— Лёха! Ты где?
4
— Приплыли! Теперь спать!..
Спать?.. Которое это по счету — седьмое?.. Верно, седьмое помещение, и опять другое, экая у них фан тазия, каждое следующее — другое, думает он. Длинное помещение, у одной стены — от окна до двери, высокие, выше роста, в два яруса, черные металлические нары — шконки: полосы в два-три пальца шириной, толстые, в руку, стояки; между нарами и второй стеной — неширокий проход, у самой двери, как входишь, обязательно об него зацепишься, такой же запакощенный унитаз, окно низкое, стекло за решеткой разбито — холод.
— Да как мы тут спать будем — сдохнем!..
Разве они сдохнут! Уже попрыгали наверх, расстелили куртки, пальто, торчат сапоги, ботинки… Экая выживаемость, думает он.
Внизу, у окна — никого. Он проходит, ложится, поднял воротник, шапку поглубже, сумку под голову, закрывает глаза — и все покатилось, замелькало: воронок, коридоры, унитаз, белые халаты, летят ботинки, куртки, шапки, кальсоны, сигареты — «Быстрей!..» Он открывает глаза… Нет, лежать так я не смогу, думает он: холодно, жестко на железе и сердце болит, печет, давит, а валидол остался на бетонном полу, растоптали, не собирать же было… Спасибо меня не затоптали, думает он. Затопчут, не торопись… Как они смеют — так со мной?
От окна метнулась серая, быстрая тень — кошка?..
— Глянь, крыса!..
— Тю!
— Га!
— Давай ее, гони!
— Вот она!..
— Держи!.. Сапогом ее!..
— Цыц, не тронь — нельзя! В тюрьме крысу — нельзя!
— А шо нельзя?
— Примета…
Он садится на край шконки. Никто спать не собирается: сидят, курят, и наверху подобрали ноги — не улежишь: железо, дует из окна, изо рта пар… Что же ты наделала, дура!.. — думает он.— О чем думала, чем, как ты могла, сволочь, почему не откусила себе язык — кому сказала!.. Она, она, думает он, как он мог забыть — кому доверился? Что доверил — все только так и живут!.. Шлюха, думает он, просто шлюха, а он рассоплился, разомлел — ночи, рестораны, ветер в опущенном стекле на загородном шоссе… Сладко было? — думает он, — вот и сейчас ей сладко, или у них там почище? Ее б сюда, думает он, на железо, к крысам… И с какой-то мстительной радостью видит ее в неверном лунном свете: лицо бледное, зеленоватое, волосы, глаза, губы — черные, зеленовато посверкивают зубы, они оба под вы соким берегом, по пояс в теплой, как парное молоко, попахивающей гнильцей воде, черные тени от повисших над ними ив хлещут их черные лица, воду, она закиды вает голову, влажные черные волосы закрывают лицо, поднявшуюся грудь, втянутый живот, в узкой руке черная, квадратная бутылка — пьет из горла: «Держи, Жоринька!.. Как живем — а? Ой, упаду — лови!» Как тебе теперь, суке, думает он, о чем ты сейчас вспоминаешь — не о том ли самом?.. Что тебя дернуло, резали, что ли, жарили, всех дел, что муж поймал, неужто первый раз — зачем ты меня-то, за что! Жоринька!..»
Сапоги пролетают мимо лица, едва успел отвернуть…
— Не задел? Тесно в нашем некурящем купе…
Ишь, вежливый… И он начинает вылавливать слова в общем гуле:
— …хорошо, до бани, после бани тут караул…
— Тебе хорошо — больше двух лет не возьмешь, а мне?..
— Сразу место занимай — понял? Текучка, освободилось место — твое, ближе к окну, не как здесь, там дышать нечем, а возле окна какой-никакой воздух. А еще научу: подойдешь к стене, под окном, под решкой, губами, зубами — в стену, по ней воздух — вниз, свежий, чистый, холодный — лови, отдышишься и пошел!
— Да ладно тебе, воздух — мне б согреться, тепла…
— Нагреют!..
— Сразу себя поставь, не спрашивай, не проси, дашь спуску — задавят, мелочами, придирками или — велосипед, а то еще…
— Велосипед — это чего?
— Высунешь ночью ногу, в пальцы натолкают бумагу — и подожгут.
— Так это ж сгоришь?
— Сгореть — не сгоришь, а всем развлечение…
— Пересидим, месяца три, недолго, а там суд и…
— Ты что, малый — три месяца! Тебя за три месяца, хорошо если раза два к следователю дернут, тут годами сидят!
— Так не по закону?
— Закона захотел —в тюрьме! Я два года назад был, один четыре отсидел, он и сейчас, говорят, здесь припухает, сколько — шесть выходит? И все суда нет!
— Болтают, так не бывает.
— Не бывает, а есть. Генеральный директор из Монина, мануфактурщики, их тут человек двадцать, еще в Бутырках, один помер — за шесть-то лет, один ослеп, а главный — директор, ты что — вся тюрьма его знает, вертухаи по имени-отчеству…
— Не сиди на железе, геморрой насидишь…— это мне.
А я на мягком насидел. Верно, лучше походить, на ходу не слышно — да хотя бы замолчали!.. Темно за разбитым окном — неужто все та же ночь? Год не вытянуть — а полгода, а три месяца?.. Одна надежда, что времени нет… Одному не вытянуть, думает он, на кого-то опереться, хоть с кем-то… Этот, вроде, поприличней, бывалый, может с ним?.. Если, верно, с ним, со «шляпой?» Еще «очкарик» был, был да сплыл, с ним бы поближе… Этому тоже, видно, одному тяжело, трется возле, не решается, скромный, а шустрых тут много… Рожа, конечно, жуткая, думает он, но разве в том дело, накушался красотой в лунном свете —или мало? Голова лысая, как бильярдный шар, глаза острые, не ухватить, в сторону — или нос мешает, загнулся сизым, угреватым крюком, цепляет щетину над верхней губой… Не приведи встретиться на узкой дорожке — неужто бывает уже? — а что-то в нем располагает, из одного профсоюза — все не один…