Саша Озерская четко помнила, как она впервые вычитала в какой-то книге, будто кровь, отданная добровольно, обладает огромной силой. Как неловко добавила, что вроде некоторые Змеи пили кровь девушек. Некоторым ее отдавали добровольно. Еще лучше помнила круглые от удивления глаза Грина: «И ты это сделаешь? Ты предлагаешь свою?» Помнила, как она пожимала плечами небрежно: подумаешь, великое дело. Тем более разве есть какой-то вред в том, чтобы попробовать? Давай, будет смешно!
Она хорошо знала эти расклады, его полупрозрачное, будто раскаленное, тело, она все думала, что он будет холодным, как лягушка, а Грин продолжал отдавать тепло – видимо, будет до тех пор, пока не раздаст все. Саша знала, как это ощущается, знала каждый свой беспомощный выдох, когда он лез языком в рану, раскрывая ее шире. Саша знала, что это сработает, придаст его лицу немного цвета. Знала, что сработает это ненадолго.
Знала, что, когда он закончит, отстранится бережно, будто может ее сломать, глаза у него будут темные, начисто лишенные зрачков. И что, когда все закончится, дрожать будут они оба.
Грин упирался лбом в ее плечо, похожий на воробья, взъерошенный, совершенно потерянный.
– Спасибо. – Его голос звучал хрипло, и Саша почти боялась спрашивать у него, что он чувствует в этот момент, что он видит. Она не отталкивала его, ей было смешно до горького, сколько людей в Центре отдали бы за него жизнь? Если бы только это сработало.
– В следующий раз я не буду тебя уговаривать, слышишь меня? Как маленький, Гриша. Тебе нужно лучше о себе заботиться. Это глупость какая-то, я бегаю за тобой по Центру и будто уговариваю таблетки выпить. Грин, милый, не желаешь ли отведать моей крови?
Теперь они смеялись, хотя было нисколько не весело, из форточки тянуло теплой летней ночью, пахло жаром и пахло кровью. Саша не заметила, в какой момент он ее обнял, держал крепко, будто цеплялся. Некоторые вещи ты не хочешь даже фиксировать, ты просто позволяешь им случиться. И это будет правильно.
– Хорошо, это просто… Странно, знаешь? И после я ощущаю себя странно. Но мне за них не стыдно.
Саша чувствовала себя положительно вымотанной. Уставшей. Ломило тело и ощутимо саднил порез, не хотелось шевелиться. Не хотелось уходить. Было тепло. Грин наконец поднял на нее глаза, его губы до сих пор были перепачканы кровью. Саша знала, что, скорее всего, успела вымазать халат, и беспокоилась об этом мало. Он никогда не резал глубоко. А я бы ему позволила? Если я допускаю это? Что бы я еще позволила?
Саша оттирала кровь с его лица, чтобы не думать хотя бы об этом, Грин пытался поймать ртом ее пальцы, Саша не помнила таких теплых ночей, таких тихих ночей. И не помнила, чтобы ей так хотелось где-то остаться.
Ты не можешь быть прежним после видений, после пережитой смерти и после таких улыбок. Ты никогда не забываешь человека, если между вами кровь, неважно, в каком качестве. Это просто происходит и переворачивает всю твою жизнь. Только последнее тебе даже нравится. Что же это выходит, не все поворотные события – это больно? Иногда это и ярко. И хорошо. И тепло так, что даже жарко.
Он улыбался, пока накладывал повязку, глаза почти вернулись в норму, на щеках, кажется, проявился румянец. Саше нравилось видеть его живым, жизнь была ему к лицу.
– Оставайся?
Она смотрела на него растерянно, про себя смеялась над собственным тотальным смущением. Саше Озерской так нравилось думать, что она взрослая. Что она разучилась смущаться. С тобой так легко смеяться.
Грин продолжал, отчаянно запинаясь:
– Не в смысле. Ну, то есть, мы не будем ничего делать? Просто ляжем спать. Я не хочу сейчас оставаться один.
Она знала это чувство хорошо, изучила его до последней трещинки, жила в нем. Я не хочу быть одна, пожалуйста, не оставляйте меня одну.
– Я уж думала, ты не попросишь. Двигайся.
Есть вещи, которые просто хороши. Кровать, в которой они без труда помещаются, но делают вид, что с этим есть какие-то проблемы, чтобы оказаться ближе. Чьи-то горячие ладони или чьи-то острые коленки, как Грин смеялся ей в волосы, еле слышно, и как Саша удивленно качала головой: «До чего ты теплый». Есть моменты, которые оглушительны в своей радостности. Даже если они будут совершенно неуместны.
– Я слышу, как у тебя сердце бьется. – Саша говорила шепотом, хотя необходимости в этом не было. Грин отвечал тоже шепотом, куда-то ей в плечо:
– Я твое слышу тоже.
Как страшно привязываться к чему-то настолько хрупкому, до чего смерть может дотянуться прямо завтра. Саша прикрыла глаза, прислушиваясь к ощущению, горячему кольцу рук, мерному дыханию рядом с ее ухом. В Центре из нас выращивают стайных животных. Замыкают друг на друге. Хотим мы этого или нет. Может быть, в нашем случае это сработало слишком хорошо. Но у меня ведь никого, кроме них, нет. Хочу я этого или нет. В Центре из нас выращивают стайных животных. Мы растем вместе и умирать будем вместе.
– Гриша? Спишь?
Он отозвался мягким смешком ей в ухо, сон не шел к Саше, и она прекрасно знала, почему он не шел к нему. Она развернулась к Грину лицом, в темноте он снова будто светился, солнечные зайчики ползли под его кожей, собирались у глаз, отражались в Сашиных зрачках.
– Я вроде устал, а уснуть не могу.
Саша не говорила ему о многих вещах – наверное, стоило бы. Потом можно не успеть. «Потом» может не случиться. Но говорить было сложно, и язык не слушался, а сна не было ни в одном глазу, сон был не нужен вовсе. Она бездумно гладила его указательным пальцем по лицу, обводила острые скулы или про себя отмечала, насколько аккуратный у него нос.
– Ты очень красивый, ты знаешь?
Он смущался ярко – смущение жило в его лице, проявлялось красными пятнами, он бы вряд ли смог покраснеть, если бы не Сашина кровь. Он краснеет смешно. Будто вишнями. Он отводил глаза, будто ему было стыдно, избегал на нее смотреть.
– Я на больного ребенка похож или, хуже, на больного птенца, и ты это знаешь.
Саша не собиралась соглашаться, под одеялом было тепло и безопасно, и не хотелось уходить. Грин будто пытался убежать – даже если одним только взглядом. Это просто, будто она уже это делала – развернуть его к себе осторожно, но не слишком, пусть осторожничают другие, он не сломается, не сегодня, и хрупкость эта была обманчива.
– Мне нравится, насколько деликатные у тебя черты. У тебя замечательный нос. И ты здорово сложен, слушай, ну кто сказал, что мужчина должен быть могуч, вонюч и волосат? Это все глупости. Мне нравится то, как твое наследие проступает у тебя на лице, и я бы в жизни не подумала, что скажу это о Сказке. Ты очень красивый. Вовсе не больной ребенок, не думай так ни минуты. – Собственная искренность однажды могла бы ее убить, колоться и кусаться было проще. Было знакомо и привычно. Но было его нежное лицо, его теплая кожа, он с каждым днем становился все легче и прозрачнее, будто собирался исчезнуть. И продолжал упрямо горячими пальцами цепляться за жизнь, а когда ее оставалось чуть – цеплялся за воздух.
– Саша, слушай…
– Подожди, пока не передумала. Тебе покажется оскорбительным этот вопрос? Можно я тебя поцелую?
Он просиял снова, жмурился, почему-то крайне собой довольный, Саше было почти страшно. Из нас в Центре выращивают стайных животных…
– Я еще на середине твоего монолога начал придумывать вежливый способ попросить тебя об этом. Пожалуйста?
Если честно, то Саша никого, кроме Мятежного, не целовала. И то это вряд ли можно было назвать поцелуями – скорее языком, на котором говорили две огромные ярости, чтобы не свести своих обладателей с ума. Но с Грином получалось по-другому, ярости не было, и потому было страшно, и было замечательно. У него были такие горячие губы, и он выдохнул потерянно, еле слышно, как только она подалась ему навстречу. Целовать Грина было все равно что пытаться поцеловать солнце – горячо и нереально, он цеплялся за ее плечи, или Саша тянула его ближе, у него тепло было такое, что проникало сразу в кости. Отстраняться не хотелось, даже когда перестало хватать воздуха. Или, может, именно потому и не хотелось.