– Из КГБ.
Звонил дядя Слава.
– Как экзамены? – бессмысленно произнес он, будто только из любопытства отвлёк от дела массу занятых людей.
– Последний остался. Послезавтра, – сообщил Клыш. Он не выдержал. – Говорите же, что случилось.
Где-то вдалеке дядя Слава засопел – в унисон с телефонными хрипами:
– Такое дело, парень. Отец у тебя погиб.
Клыш почувствовал, как внутренности ухнули вниз.
– Сам вчера узнал. Вот… сообщаю.
– А похороны? – еще не закончив фразу, Клыш понял ее бессмысленность.
– О чем ты? И где захоронен, неизвестно. Такая его боевая доля, – дядя Слава будто взрыднул.
– Мама как? – Клыш представил рыдающую мать, и у него сжало горло.
– Известно как. Но ничего. Не одна, – среди людей. В общем, мы тут с ней поговорили. Сдавай свой экзамен, чтоб подчистую. Дотерпи, так сказать. Ты ж у нас мужик. А после ждем с победой. Получается, через три дня. Так?
– Так, – глухо подтвердил Клыш. Он положил трубку и уже знал, что надо немедленно сделать. Оставлять маму одну наедине с таким горем – вот это точно не по-мужски.
Ранним утром Клыш выскочил из скорого поезда со стоянкой одна минута и поспешил домой, торопясь застать мать до того, как уйдет она на работу. Скорее всего, уйдет. С её характером переносить горе легче на людях. Клыш представил себе измученную, исстрадавшуюся мать. Если сумела заснуть, то какой же неожиданной радостью станет для нее пробуждение, когда увидит сидящего на кровати сына. Она потеряла одного мужчину. Но хотя бы рядом окажется другой – повзрослевший сын, которым Нина Николаевна так смешно и невпопад гордилась. И от мысли, как бросится она, рыдая, к нему на шею, даже чуть улыбнулся.
У Даньки не хватило терпения дождаться троллейбуса. Просто побежал вдоль проспекта по хрумкающему снежку, то и дело оглядываясь через плечо. Даже не сомневался, что если троллейбус появится, то он надбавит в беге и успеет к остановке. На проспекте то тут, то там, возле винных магазинов, обнаруживал кишащие скопления людей. Магазины ещё были закрыты. Но люди гудели беспокойными шмелями, готовясь к штурму. Вовсю шла борьба с пьянством и алкоголизмом.
На лестничной площадке Данька, тихонько придерживая ключи, чтоб не звякали, отпер квартирную дверь, разулся в темноте, на цыпочках подошел к спальне, старательно, по памяти стараясь не ступить на скрипящую половицу. И все-таки наступил на что-то. Он наклонился и поднял мужскую туфлю. Рядом на боку валялась еще одна, очевидно, также сброшенная в спешке. Обувь была ему незнакома. Но по качественной лакированной коже, что-то за сорок – пятьдесят рублей, догадался, чья она.
Данька ощутил во рту горьковато-кислую слюну. Заглянул в соседнюю, свою комнату, уговаривая себя, что именно там спит гость. Комната была пуста.
С недобрым предчувствием пальцами толкнул от себя дверь материнской спальни. И, уже увидев всё, пожалел. Потому что понял: как бы ни сложилась жизнь дальше, эта внезапная картинка навсегда впечаталась в его мозг, расколов сознание на «до» и «после».
Мать, чуть прикрытая скомкавшимся одеялом, лежала на спине, а сверху, поверх одеяла, на ее бедрах по-хозяйски возлежала масластая мужская нога. Дыхание матери было едва уловимым. А вот дядя Слава Филатов сопел во сне напористо, натруженно.
«Еще и башмаков не износила», – отчего-то заплясало в Данькиной голове.
Захотелось так же тихо, как вошел, испариться.
Он переступил ногами. Половица под ногой всё-таки скрипнула. То ли от скрипа, то ли от привычки просыпаться точно в это время, мать размежила веки, едва улыбнувшись слабому зимнему лучу. В следующую секунду она будто воткнулась в расширенные глаза прислонившегося к косяку сына. Ужас исказил умиротворенное перед тем лицо ее. Мать сглотнула судорожно и страшно закричала.
Крик этот, пронзительный, от осознания непоправимости случившегося, взметнул с постели дядю Славу. Как был голый, он дико вгляделся в застывшее у дверей привидение. Заметил, что взгляд Даньки прикован к вялому его кончику, болтающемуся под расползшимся животом, и механически дернул на себя одеяло, тем самым обнажив любовницу. И только когда она отчаянно вцепилась в свой край, окончательно проснулся, разжал руку и ухватил первое, что подвернулось – подушку, которой и прикрылся.
– Скорбите? – усмехнулся Клыш.
Он вернулся в прихожую, заново принялся натягивать обувь.
Из спальни донёсся придушенный шёпот матери. Затем что-то упало, видно, сбитое в спешке. В коридор, натягивая рвущийся по швам женский халат, выскочил дядя Слава.
– Даниил! Ты должен понять! – выпалил он.
– Да понял. Чего не понять? Как не утешить вдову друга? – процедил Клыш.
Дядя Слава с силой ухватил его за бицепс.
– Слушай, ты! Я ведь могу и по-мужски! У тебя нет права плохо думать о матери! Понимаешь, не смей о ней плохо думать.
Данька заметил тень на дверном стекле, – мать, затаившись, жадно вслушивалась. Губы Клыша сложились в скобку.
– Я еще и думать не должен, – рыкнул он. Предостерегающе скосился на плечо. – Уйди-ка с дороги от греха, утешитель!
Ему и впрямь до зуда захотелось избить материнского хахеля. Даже прикинул, как пройдёт пристрелянный правый боковой.
И крупный дядя Слава отступил, признав в прежнем задиристом пацанёнке нового, вылупившегося, опасного человека.
– С матерью бы все-таки поздоровался, – попросил он.
Не ответив, Данька выбежал на лестничную клетку.
Прямо у подъезда наткнулся на дворника Хариса. Опершись на совковую лопату, тот внимательно вглядывался в ладного, смутно знакомого парня. Вспомнил, кивнул. Данька не ответил. Он вообще ощущал, будто внутри образовалась какая-то пленка, отгородившая его от окружающего мира. Чтоб никого не встретить, забежал за кусты акации. Накануне выпал первый снег, и едва не весь дом выскочил выбивать ковры. Теперь поляна перед сараями лежала будто шахматная доска – в белую и грязно-серую клетку.
Но даже этого Клыш не заметил. Мир рухнул. Был легендарный отец, мать – безупречная жена, которую поддразнивал «Ярославна на Путивле», был верный друг отца, готовый прийти на помощь. И вдруг всё это рассыпалось осколками, будто зеркало тролля. И осколки впились в него.
Хрумкая подошвами, брёл он по пустынному утреннему двору вдоль сараев, мимо трансформаторной будки. Мимо сколоченной к зиме деревянной горки, на которой сам когда-то слыл признанным царь-горы.
Уткнулся в деревянный барьер. Оказывается, ноги сами принесли его в беседку. С детства – спасательный якорь. Он уселся на заваленную снегом скамейку.
Таких потрясений в недолгой Данькиной жизни еще не случалось.
Надо было уходить, – он не сомневался, что перепуганная мать выбежит следом. И, конечно, первым делом побежит к беседке, откуда годами привыкла извлекать его к концу дня. Представить, что сейчас ему придется что-то говорить, что-то отвечать, когда в глазах всё еще стоит постельная сцена, ему было тягостно. Но – поразительное дело – и уйти не мог. Будто жила надежда, что мать сможет объяснить ему что-то такое, что вновь восстановит лопнувший мир.
Мать и впрямь вскорости появилась. Он увидел, как выскочила она из-за угла, в наскоро накинутом поверх халата пальто, полусапожки – кажется, на босу ногу. Подбежала к Харису, и тот метлой показал в сторону беседки. По непривычно всполошным жестам Данька понял то, что поначалу не приходило в голову: мать боялась, как бы он не совершил чего над собой.
Обогнув трансформаторную будку, Нина Николаевна увидела сына и перешла на мелкий, робкий шаг. Будто страх за жизнь сына, что нес её, иссяк и уступил место другому страху.
Данька, опершись спиной о столб беседки, продолжал сидеть с прикрытыми глазами, словно дремал. Мать робко подсела.
– Данечка! Сыночек, – пробормотала она с покаянной интонацией. – То, что произошло, – ужасно. Но это не должно отгородить нас друг от друга. Нас ведь только двое. И ты всегда для меня был самым дорогим… Главным моим человечком. И остаёшься.