Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Если они пронюхают… – прошептал Пиппиг.

Гефель замахал руками.

– Убрать! Спрятать! Живо!

Пиппиг воровато покосился в сторону бани. Убедившись, что за ним не следят, он бросился с чемоданом к каменному зданию и исчез.

В бане от душа к душу ходил Леонид Богорский и приглядывался к прибывшим. На нем были только тонкие штаны и деревянные сандалии. Его атлетический торс блестел от воды. Этот русский, капо[2] банной команды, когда прибывали новички, предпочитал держаться на заднем плане, в душевой. Здесь ему не мешал шарфюрер, развлекавшийся у чана.

Под струями теплой воды перепуганные люди впервые по прибытии в лагерь наслаждались покоем. Казалось, вода смывает с них всю тревогу, весь страх и пережитые ужасы. Богорский не раз видел это неизменно совершавшееся превращение. Он был молод, лет тридцати пяти. Летчик. Офицер. Но фашисты в лагере об этом не знали. Для них он был просто русский военнопленный, которого, подобно многим, отправили из прифронтового лагеря в Бухенвальд. Богорский делал все, чтобы о нем как можно меньше знали. Он был членом интернационального лагерного комитета, ИЛКа, строго засекреченной организации, о существовании которой, кроме нескольких посвященных, не знал ни один узник, а тем более – эсэсовцы.

Богорский молча прохаживался по душевой. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Возле Янковского он остановился, разглядывая тощего человека, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого душа.

«Где он теперь витает?» – подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:

– Сколько времени вы были в пути?

Янковский, очнувшись от далеких, неясных видений, испуганно открыл глаза.

– Три недели, – ответил он и тоже улыбнулся.

Хотя Янковский по опыту знал, что молчание – лучшая защита, особенно в новой, незнакомой обстановке, он вдруг почувствовал потребность высказаться.

Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливым шепотом рассказывать о том, что пережил в пути. Поведал об ужасах эвакуации, о том, как эсэсовцы выгоняли их из лагеря Освенцим, натравливая собак и размахивая прикладами винтовок. Более двух недель они тащились пешком, голодные, ослабевшие, без отдыха. Ночью их среди поля сгоняли в кучу, они без сил валились на промерзшее поле, в снег и тесно прижимались друг к другу, спасаясь от лютой стужи. Многие утром уже не могли встать, чтобы идти дальше. Конвойные-эсэсовцы ходили по полю и пристреливали всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне потом закапывали трупы тут же в поле. А сколько падали без сил на марше! Как часто щелкали тогда затворы! И всякий раз, когда выстрелами в упор приканчивали несчастных, колонну гнали ускоренным шагом. «Бегом, свиньи! Бегом, бегом!»

Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:

– Сколько вас вышло из Освенцима?

– Три тысячи… –    тихо ответил Янковский.

По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать что-то еще. Его тянуло поделиться с кем-нибудь здесь, в чужом лагере, тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер резко просвистел в свисток, приказал закрыть воду и погнал в баню новую партию.

Из-за угла вещевого склада появился пожилой, лет шестидесяти, эсэсовец и направился к вновь прибывшим заключенным.

– Внимание! Идет папа Бертхольд, – зашептали охранники лагеря и постарались как можно скорее скрыться с глаз старика, тяжело ступавшего в стоптанных сапогах, сквозь которые проступали шишки на больших пальцах.

На смуглом морщинистом лице с дряблыми щеками близко друг к другу сидели два веселых глаза, с его выступающей вперед нижней губы свисала короткая табачная трубка.

Сначала он сцапал двух охранников лагеря, которые не успели скрыться от него в безопасном месте, и подал им знак рукой, чтобы шли к стене напротив прачечной. Заметив, что те неохотно выполняют приказ, он только добродушно ухмыльнулся. Затем он стал ходить среди прибывших заключенных. Подобно старьевщику выбирал он самых истощенных и приказывал охранникам нести их к стене. Туда же отправлял стариков и больных заключенных. Из бани вышел шарфюрер и, заметив Бертхольда, крикнул:

– Опять освобождаешь место?

Бертхольд ухмыльнулся и крепче зажал трубку между зубов.

Когда он собрал достаточно заключенных, охранники выстроили их в шеренгу; тех, кто не мог стоять сам, держали остальные. Бертхольд тщательно пересчитал их.

– Ровно тридцать два, – доверительно сообщил он охранникам и повел шеренгу за собой.

Охранники вынуждены были идти следом. Они не решались смотреть друг на друга, зная, для чего их сейчас используют.

Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.

Чемодан исчез!

Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот ладонью и прошептал:

– Молчи! Все в порядке!

Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:

– Забирай свое барахло и проваливай!

Гефель бросил Янковскому на руки его тряпье и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кого после бани отводили на вещевой склад, где им меняли грязную одежду на чистую.

Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.

– Да-да! Все хорошо! Иди, иди!

Втиснутому в строй Янковскому осталось только шагать с колонной.

– Ничего худо? Совсем нет худо?

Гефель отмахнулся:

– Ничего худого, совсем ничего худого…

В шестьдесят первом блоке Малого лагеря, в инфекционном бараке, лежали тысячи умирающих. Всех заключенных Малого лагеря с симптомами дизентерии, сыпного и брюшного тифа или другого смертельного заболевания отправляли в инфекционный барак. Старостой этого блока был поляк Йозеф Цидковский, хороший, тихий и набожный человек. Еще несколько польских заключенных помогали ему ухаживать за больными. Но они мало что могли сделать для них, кроме как ждать их смерти, чтобы затем сложить покойников позади барака. Во время вечерней переклички за трупами обычно приезжал грузовик и отвозил в крематорий.

В этот раз время вечерней переклички еще не наступило, а позади инфекционного барака уже стоял грузовик с откинутыми боковыми стенками, внутри лежало с десяток голых трупов.

Папа Бертхольд был за работой.

Из отобранных тридцати двух человек осталось менее двадцати. Голые, сгорбленные, дрожащие и испуганные, они стояли перед запертой дверью.

Бертхольд находился в отдельном кабинете. Внутри размещался небольшой стол и табурет, на столе – большая коричневая медицинская бутыль. Бертхольд в белом врачебном халате стоял перед табуретом и держал в руке шприц, перед ним лежал голый труп.

Он подошел к задней двери и постучал по ней носком сапога. Вошли два польских санитара, подняли и вынесли труп. Бертхольд закрыл за ними дверь, прошел к передней двери, так же носком сапога постучал по ней и в ожидании уселся на табурет. Снаружи охранники подали следующему раздевшемуся заключенному безмолвный знак заходить внутрь. Новичок взглянул на них вопросительно, в ответ те кивнули и натужно улыбнулись.

Папа Бертхольд тоже улыбнулся, когда ничего не подозревающий заключенный переступил порог кабинета. Жестом он приказал ему бросить вещи в кучу одежды, лежавшей в углу. Посасывая трубку и дружелюбно кивая головой, подозвал к себе раздетого заключенного.

Какими худыми были его руки и ноги…

Вздохнув, папа Бертхольд покачал головой, взял обнаженного человека за руку и утешающе похлопал по ней. Щелчком пальцев он указал на коричневую бутыль на столе и посмотрел на голого человека непроницаемым взглядом.

– Добже[3], – сказал он, похлопал себя по руке, кивнул заключенному обнадеживающе и взял шприц.

вернуться

2

Капо – узники, руководившие деятельностью различный рабочих бригад и команд. Назначались руководством лагеря в рамках «самоуправления». – Прим. перев.

вернуться

3

Хорошо (польск.).

3
{"b":"922318","o":1}