Высунувшись из окна, увидели, как Хаджи-Мурат, в одном нижнем белье, но на коне, хлещет нагайкой мужиков, а те пытаются отражать нападение. Скоро на помощь командиру примчались и другие бойцы, принявшиеся наводить порядок.
Дверь освободили, но огонь уже вовсю полыхал, и тушить дом было бесполезно. Виктор помогал выходить тем, кто мог двигаться самостоятельно, а мы с Серёгой вытаскивали лежачих и передавали их красноармейцам, относившим людей в безопасное место. Дыма наглотались, но хотя бы ничего себе не подпалили, не обожгли – уже хорошо.
Спасти удалось не всех. Когда вытаскивали не то пятого, не то шестого, начала обваливаться крыша, и мы едва успели выскочить сами.
Дом догорал, а спешившийся Хаджи-Мурат уже охаживал нагайкой нашего часового – хлестал того по спине, ниже, но не бил ни по лицу, ни по голове. Парень лишь мужественно терпел удары и бормотал:
– Виноват, товарищ командир, сморило. Больше такое не повторится.
Похоже, часовой заснул на посту, а теперь командир проводил с ним воспитательную работу. Надо бы пожалеть парня, но я не стал. И так, по его милости, погибли наши товарищи. Я бы на месте Хаджи-Мурата расстрелял раззяву. Но если подходить чисто формально – караульным приказывали следить за тем, чтобы больные не выходили из дома, а не за их целостью и сохранностью.
Ладно, будем считать, что оставшиеся в доме люди уже скончались от тифа либо отравились угарным газом и приняли быструю смерть.
Тем временем командир отряда уже проводил суд и расправу над поджигателем – тем самым мужичком, что ежедневно отвозил трупы на погост.
– Знаэшь, что с табой дэлать нужно? – спросил Хаджи-Мурат у крестьянина.
– Да что хошь со мной делай! – психанул тот. – Они кажный день дохнут, а как все сдохнут, так и нас за собой потянут. А я дохнуть не желаю, у меня семья, дети.
Командир отряда задумался, окидывая взглядом нас, уцелевших беглецов, перевёл взгляд на крестьянина, потом сказал:
– Мой голова так думает, что ты свой дом асвободит должен.
– Что? – переспросил крестьянин. – Как это, свой дом освободить? А я куда?
– А куда хош, – равнодушно сказал командир отряда, поигрывая нагайкой. – К садэдям пайдёшь, или в хлэву станеш жить, мне всё равно. Думат был должен, кагда жывых людей поджигал. Ты их дома лышил, теперь свой дом отдаш. Не отдаш – расстреляю. Понал? И в банэ их вымыт надо, понал?
– Понял, – угрюмо ответил мужик, понимавший, что с кавказцем лучше не пререкаться, а выполнять все его приказы.
Всего нас осталось тринадцать человек. Число плохое, но мы в приметы не верим. Пока крестьянин и его плачущая семья переселялись в сарай – у соседей квартировали бойцы отряда, так что свободных мест не было, – мы переезжали на новую квартиру. Ну, или в очередной сыпнотифозный барак, как пойдёт. По приказу Хаджи-Мурата нам привезли нательное бельё. Не новое, но хотя бы чистое. Не знаю, где его каптенармус сумел раздобыть тринадцать комплектов, но как-то сумел. Возможно, провёл дополнительную ревизию у крестьян, но я этим отчего-то не поинтересовался. Привёз – и ладно, и молодец.
Теперь можно вымыть товарищей тёплой водой – тащить их в парилку, как посоветовал кто-то, мы не решились, – потом переодеть во всё чистое, а старое, завшивевшее бельё лучше сжечь.
Зато с каким удовольствием я парился в бане, выгоняя из отощавшего тела всю грязь, мерзость, скопившуюся со времени пребывания в английской контрразведке! Это получается, что я не мылся и не менял бельё больше двух месяцев? М-да, сказал бы мне кто такое раньше, прибил бы на месте.
Для полного счастья мы с парнями ещё и побрились, убрав всё лишнее не только с подбородков и щёк, но и с головы. Посмотреть бы, на что стал похож некогда пышущий силой и здоровьем Володька Аксёнов, но зеркал поблизости не наблюдалось. Так, ладно, руки и ноги на месте, рёбра торчат, не смертельно.
Потихонечку болезнь сходила на нет, и наши товарищи принялись выздоравливать. Из тех, кто пережил пожар, не умер никто.
В числе первых встал на ноги командир, Серафим Корсаков, чему мы были особенно рады. Нет, конечно же, мы были рады выздоровлению и других, но этот человек особенный. Зато теперь нам стало полегче. И вот, когда почти все люди уже начали подниматься на ноги, мне вдруг стало плохо. Голова налилась тяжестью, руки и ноги превратились в вату, а что было дальше, помню плохо.
Меня бросало то в жар, то в холод. Почему-то казалось, что я лежу раненый в земской больнице Череповца, а Полина снова меняет моё бельё, пытается поить, а ещё время от времени ругается, но отчего-то разными мужскими голосами.
Когда я впервые пришёл в себя, то понял, что лежу на полу, а неподалеку сидит на табурете какой-то грустный человек. Присмотревшись, понял, что это Серёга Слесарев. Увидев, что я открыл глаза, Сергей оживился:
– Ну, наконец-то, а я уж думал – кирдык тебе.
Я попытался спросить, долго ли валялся без сознания, но Слесарев меня опередил.
– Вовка, ты две недели пластом лежал, не ел и не пил. Я тебе тряпочку мокрую в рот совал, так ты её сосал, как титьку младенец.
Две недели?! Интересно, дистрофия уже началась или ещё нет? И чего внутривенно меня никто не догадался покормить? М-да, опять забыл, куда я попал, – какие уж тут внутривенные, если из всех лекарств одна только холодная вода.
Кажется, Серёга ужасно скучал без собеседника и теперь спешил вывалить на меня все новости.
– К Хаджи-Мурату гонец прискакал с приказом – велено к Пинеге выдвигаться, её от белых отбивать станут. Все наши вместе с ним и ушли, а меня здесь оставили, с тобой. Витька, наш комиссар, приказал – мол, Слесарев, ты у нас музыкант, в бою от тебя проку мало, так ты за Володькой Аксёновым присматривай. Берданку мне оставили, патронов. Правда, – вздохнул Серёга, – я из ружья всё равно стрелять не умею.
Услышать такое от военного музыканта было странно, и я даже приподнялся на локте, желая узнать подробности.
– Я ж и раньше музыкантом был, – сообщил мне Серёга. – В ресторане на пианино играл, на трубе. В германскую на фронт не взяли – плоскостопие у меня и зрение хреновое, а как интервенты пришли, в армию и загребли. Говорят – будешь в оркестре играть, на кой тебе хрен винтовка? Вот, я и играл. А потом решили «Интернационал» сыграть, чтобы бучу в батальоне поднять. Ну, не вышло, бывает.
Что ж, и такое случается. Помнится, был у нас в роте водитель, имевший водительские права, но не умевший водить машину.
– Хочешь водички? – поинтересовался Слесарев.
Он ещё спрашивает! Конечно, хочу.
Я выпил одну кружку, вторую, а потом и третью. Нет, третью до конца уже не осилил. Заснул.
Мне снилось, что я сижу на скамейке у Патриарших прудов, любуюсь на уток, клянчащих подачку у туристов, прибывших посетить булгаковские места, а рядом со мной сидит командир партизанского отряда Хаджи-Мурат, увешанный оружием, Георгиевскими крестами вперемежку с орденами Красного знамени и говорит: «Моя голова думает, что лишние мысли иметь вредно. И если у тебя будут лишние мысли, то можешь остаться без головы. А для тебя даже и масло не надо разливать». Хотел поинтересоваться у красного джигита, о чём это он, но вместо кавказца рядом со мной уже сидел кот. Кот, очень похожий на Бегемота – не того, что из книги, а из музея-квартиры Михаила Афанасьевича, – говорить со мной не соизволил, а только зевнул и принялся вылизывать тёмно-шоколадную шубку. Закончив, мохнатый хранитель музея соскочил со скамьи и куда-то пропал.
Проснувшись, я задумался, означает ли что-то мой сон, но пришёл к выводу, что сны – это просто фигня. Зато меховая шубка кота напомнила, что у меня был когда-то полушубок. Наверное, его бы тоже следовало кинуть в печь, чтобы не разводить лишних насекомых, – а может, уже кто-нибудь догадался это сделать. Хотя полушубка жалко. Всё-таки я в нём и на операции ходил, и на Мудьюге. Историческая реликвия, так сказать. Глядишь, лет через пятьдесят, в ознаменование годовщины победы в Гражданской войне, повесят мой полушубок в каком-нибудь музее, на радость моли. А что, моль тоже живое существо, и кушать хочет. Потом вдруг вспомнилось, что полушубок остался в доме, который сжёг селянин. Ну вот, осталась моль без еды.