Ещё один из беглецов просто упал в траву, и уже не поднялся. Может, сердце отказало, может, ещё что.
В одну из ночей застрелился один из красноармейцев. Вставил в рот ствол и даже сапог с ноги не снимал – пальцы и так торчали. Парня не жаль – каждый свой выбор делает сам, а жаль израсходованного патрона. Его можно было истратить с большей пользой. Могилу рыть не стали. Авось, звери да птицы позаботятся о дезертире.
Кроме Серафима Корсакова, ставшего командиром отряда, по молчаливому уговору комиссаром стал Виктор. Теперь он уже не скрывал ни фамилию, ни должность. Виктор Спешилов, комиссар 158-го стрелкового полка, попал в плен, занимаясь агитацией белогвардейцев. Когда я спросил, отчего это птица такого полёта, как комиссар полка, сам ходит по вражеским тылам, Спешилов только пожал плечами. Мол, кем же он будет, коли станет посылать на такое дело подчинённых, а сам отсидится в тылу?
– Две роты распропагандировал, – похвалился Спешилов. – Считай, сто с лишним человек на нашу сторону перешли. Даже если бы меня и убили, всё равно смысл был!
Две роты ушли, но Виктору захотелось «распропагандировать» и третью. Не смог, попался белым. Скрыл, что комиссар, и его никто не выдал. Но за отказ встать в строй отправили в концентрационный лагерь.
– Меня переживёшь, сообщи нашему комдиву Уборевичу, что Спешилов не зря погиб, – попросил меня полковой комиссар, что был старше меня года на два, не больше.
– Сообщу, – пообещал я, а потом тоже попросил: – Ты тоже, если я раньше тебя умру, передай в особый отдел шестой армии – мол, Аксёнов погиб, но поставленную задачу выполнил. Пусть Кедрову сообщат.
– Володь, так ты что, чекист? – удивился Виктор.
– Чекист, – кивнул я. Чего уж теперь таиться?
– Странно, – покачал головой полковой комиссар. – Чекист, а парень хороший, такого и за друга считать честь великая. А я, по правде сказать, вашего брата недолюбливал.
– А за что нас любить? – усмехнулся я. – Мы, Вить, как собаки.
– Волкодавы, что ли?
– Если понадобится – волкодавы, понадобится – хоть гончими, хоть бульдогами станем. Страшны мы, но и без нас никак нельзя. Так что, товарищ комиссар, есть у вас особист без Особого отдела, – пошутил я.
Будь у нас народу побольше, так и меня можно сделать каким-нибудь небольшим начальником. Скажем – начштаба, заместителем командира по оперативной работе. Но численность отряда едва доходила до взвода, и потому командных должностей я не искал, довольствуясь ролью рядового бойца. Правда, у меня берданка и весь оставшийся запас патронов, которые я теперь хранил при себе, аки Кощей своё злато, опасаясь, как бы они не промокли.
Потом мы уже не ставили караул – не было сил, да и смысла не видели. Нас можно было взять голыми руками, так вымотались. И вот, когда в очередной раз – не то на десятый, не то на одиннадцатый день странствий – мы с Виктором и Серафимом встали, чтобы расталкивать остальных, увидели, что на лиственнице висит Ермолай Степанович Сазонов. Сазонов – бывший председатель волисполкома, не пожелавший переименовывать орган советской власти в старорежимное земство, как это сделали иные и прочие, за что он и был отправлен на Мудьюг. Ермолай Степанович, как и товарищ Стрелков, был одним из «первопроходцев», вынесший и голодную осень восемнадцатого, и холодную зиму. Но испытания неопределённостью и голодом преодолеть не сумел и, соорудив удавку из собственного нижнего белья, разодранного на узенькие полоски, связанные маленькими узелочками, – ушёл в мир иной.
Поначалу хотели так его в петле и оставить, но, вздохнув, принялись вынимать. Затем оттащили в сторонку, прикрыли ветками. Что ж, спи спокойно, дорогой товарищ, будем надеяться, что там тебе станет легче.
А ещё мы дружно решили, что не станем рассказывать о подробностях смерти товарищей. Скажем – погибли в пути, и этого вполне достаточно. Иначе их начнут осуждать, рассуждать о проявленной слабости, и всё такое прочее. Хорошо осуждать тому, кто сидит в тепле, на мягком диване, имея под рукой какую-нибудь вкуснятину. Побудьте хотя бы денёк в нашей шкуре – в сырости, голодными, да еще искусанными комарами до кровавых волдырей, – сразу же перестанете.
Однажды, день этак на четырнадцатый, когда мы, сбившись в кучу, уже ничего не хотели – ни спать, ни есть, мне вдруг вспомнились слова замечательной песни, которую любил в детстве. И пусть в этом мире её ещё нет, но у меня она есть.
Я знаю, что кто-то, прочитав эти строчки, примется брызгать слюной и кричать, что опять «попаданец» песни ворует. Мол, мало им, гадам, Владимира Семёновича, так за Ошанина принялись. Знаете, а мне всё равно, если вы так подумали. Эта песня из моей юности, а может, из моего детства, и я имею на неё право. А ещё – и мне, и всем нам эта песня сейчас нужнее, чем тем, кто станет её распевать со сцены через пятьдесят или семьдесят лет.
Собрав в кулак все оставшиеся силы, я негромко запел:
Забота у нас простая,
Забота наша такая:
Жила бы страна родная,
И нету других забот!
И снег, и ветер,
И звёзд ночной полёт…
Меня моё сердце
В тревожную даль зовёт.
Пускай нам с тобой обоим
Беда грозит за бедою,
Но дружба моя с тобою
Лишь вместе со мной умрёт.
До Кобзона мне далеко, да и до других исполнителей не близко, пел как умел. А парни улавливали ритм и уже начали подпевать припев.
Я думал, что не сумею допеть, – не хватит сил, или, за давностью лет, позабыл слова, но не забыл, и допел. А когда затих, Серафим Корсаков, стряхивая предательскую слезу, спросил:
– Сам сочинил?
– Не умею, – вздохнул я. – Парень незнакомый написал, мальчишка совсем, а я услышал как-то, и запала.
– Хорошая песня, – поддержал Виктор, а следом и остальные.
А ведь я даже не знал, родился ли Лев Ошанин, автор стихов, или еще нет[4]. Но вряд ли эту песню впишут в антологию песен гражданской войны, потому что слишком велик шанс, что мы уже не выйдем из этого леса, так что никто её кроме нас не услышит, не подхватит, сделав народной. А Ошанин, через четыре десятка лет, напишет слова, а композитор подберёт музыку.
Мы шли по лесу, пели, и песня словно бы придавала сил.
Не знаю, на который день мы вышли из леса – на пятнадцатый, а может, и на двадцатый.
Подозреваю, что без карты и компаса сделали такой же крюк, как матрос Железняк, шедший на Одессу, а вышедший к Херсону. Правда, это был не реальный человек, а герой из песни, и путь ему прокладывал автор слов, а поэты, они могут и преувеличить.
Я сказал «вышли»? Преувеличил, выдавая желаемое за действительное. Нет, на самом-то деле мы выползли из леса. Если бы кто-нибудь глянул на нас со стороны, либо испугался бы до колик, либо хохотал бы до икоты. Группа оборванцев, тащивших себя, а ещё помогавших тащить друг друга. В последний день вышел из строя и наш командир, Серафим Корсаков, – его мы с комиссаром тащили на себе, радуясь, что парень изрядно сбавил в весе, хотя нам и это казалось неимоверной тяжестью. А мы ещё волокли винтовки!
Опушка, а здесь уже поскотина, там огороды, неподалёку виднеются крыши высоких домов, крытых не соломой, как у нас, а дранкой, как принято на севере. Нам навстречу бегут вездесущие мальчишки, но, рассмотрев, удирают обратно. А мы потихонечку бредём, не зная, что нас ожидает в деревне. Может, радушный приём, с хлебом и солью, а может, мужики с кольями и обрезами.
И вот дождались. Доносится тревожный сигнал трубы, и теперь уже на нас бегут не детишки, а во весь опор мчатся всадники, размахивающие обнажёнными клинками. Папахи, черкески и что-то яркое на груди, блестящее на солнце. У нас таких нет. Белые!