«Что они там, суки, совсем обалдели?» – раздраженно ворчали обыватели, зябко поеживаясь от всепроникающей сырости, свято убежденные, что в нашей стране даже непогода есть проявление извечного русского разгильдяйства. И все же никакие невзгоды не в состоянии были омрачить грядущего торжества, едва ли не главного на шестой части суши. Люди несли домой пушистые елки, доставали с антресолей перепутавшиеся мотки гирлянд и коробки с яркими стеклянными шарами, любовно переложенными слоями ваты. Окна домов сверкали, как витрины магазинов, и даже авоськи с продуктами и мерзлое белье, вывешенное на балконах, выглядели по-праздничному.
– Ну вот… кажись, год кончается… – задумчиво проронил Катафот, потягивая мутное пиво с запахом прокисшей опары и привкусом стирального порошка. И без всякого видимого перехода отметил, указывая на бутылку: – Козлы! Просроченное продают…
– Фигня! – безразлично отмахнулся Юннат. – Все равно другого нет. Ты лучше расскажи, куда поступать надумал.
Катафот неуверенно пожал плечами.
– А мне все равно. Куда попроще, туда и пойду. Есть у нас институт, куда без экзаменов принимают?
– Есть! – отозвался Граф, все это время с нахальной откровенностью разглядывавший ядреные ляжки снующей туда-сюда официантки.
– Какой? – удивился Катафот. – Что-то я о таком не слышал?
– Склифосовского! – ответил Женька, изобразив на лице каменное спокойствие.
– Дурак, – обиделся скромный любитель халявы, – я ведь серьезно!
– И я серьезно. Институт, юноша, это привилегия. Это такая же роскошь, как папа начальник. Без волосатой лапы в лучшем случае ждет тебя МИСИ или какой-нибудь ВЗПИ, и то если рожей выйдешь. А ты, – Женька окинул оценивающим взглядом озадаченного дружка, – здорово на еврея смахиваешь.
Катафот, не заметив озорных чертиков в глазах Графа, страшно оскорбился.
– Я? На еврея?! – завопил он, приковывая к себе изумленные взгляды посетителей кафе. – Сам ты еврей, и шнобель у тебя еврейский… и дед у тебя… Абрам Петрович Ганнибал! – верещал Сашка (так на самом деле звали Катафота), не обращая внимания ни на посетителей, ни на гогочущих друзей.
– Хорош орать! – рявкнул пьяный мужик за соседним столиком, приподняв тяжелую от хмеля голову и озирая помещение мутным взором.
– Заткнись, козел, тебя тут только не хватало! – запальчиво огрызнулся Катафот, но потом все же благоразумно притих.
– Ладно, Шурик, – успокоил его Женька, – чего завелся? Я пошутил. После чего к месту вспомнил о своем знакомом Мишке Юхансоне. Мишка был коренным русаком и получил свою фамилию от скандинавских предков, полтора века назад осевших на московской земле. Но при поступлении в МИФИ и фамилия, и имя его почему-то не понравились приемной комиссии, и тогда друг семьи профессор Израиль Моисеевич Гершензон лично ходил в деканат доказывать, что парень не еврей. Такая вот забавная практика существовала в те годы. Не то чтобы в народе кто-то что-то имел против детей израилевых, а просто быть евреем большинству казалось неприличным. Если твоего друга звали Изя, то окружающие говорили об этом шепотом, как о тяжелой болезни, ибо еврей в России не национальность, а диагноз.
Впрочем, Женька полагал себя убежденным космополитом. Ему и слово это безумно нравилось – кос-мо-по-лит. Словно гвоздь в стену вколачиваешь. Не очень вникая в суть понятия, парень безапелляционно объявил себя гражданином вселенной и плевал на все, что мешало ему чувствовать себя таковым.
«Хочу в Париж!» – говорил он с твердой уверенностью, что никто не вправе ограничивать свободу осуществления этого желания, несмотря на его кажущуюся вздорность и утопичность. Свобода вообще была краеугольным камнем Женькиной философии (ежели оная у него вообще имелась), чем парень безумно раздражал тех, кто полагал свободу категорией условной, к реальной жизни отношения не имеющей. В данный момент Женька был «раздражителем» для школьной администрации и мелких комсомольских божков. Последних в Женькиной компании называли просто «павликами», памятуя их духовное родство с юным стукачом, с потрохами заложившим своего папашу. Как известно, он плохо кончил…
Однако в тот день Графа, кажется, меньше всего волновали проблемы глобального характера. Был он как никогда рассеян и задумчив. Допив пиво, он произнес, обращаясь к Юннату:
– Пойду я, пожалуй.
– Куда? – удивился тот, подозрительно глядя на друга.
– Дела есть. Дай на вечер мотоцикл.
Юрик (так «в миру» звали Юнната) нехотя выложил на стол ключи и покачал головой: «Ой, темнишь, дружище…» Но дальше расспрашивать не стал, справедливо полагая, что все равно внятного ответа не получит. Лишь на прощание, пожимая руку, предупредил: «Разобьешь, сам чинить будешь!»
Он знал, что говорит. Полгода назад они с Графом на паях купили у одного мужика старую, изнасилованную временем и людьми Яву, и с того момента приобрели себе бесконечную головную боль. Ездить мотоцикл отказывался категорически, потому как его двигатель внутреннего сгорания постоянно преподносил сюрпризы. А поскольку Граф имел весьма поверхностное представление о принципах работы этого самого двигателя, все тяготы по ремонту рассыпающегося на ходу драндулета легли на сутулые плечи Юнната, в то время как Женька в лучшем случае привлекался для закручивания гаек. Впрочем, и от подобной нехитрой работы он старался улизнуть, не упуская, однако, случая попользоваться железным конем в моменты временного прояснения его мотоциклетного сознания. Сейчас как раз был такой случай.
Провожая взглядом быстро удаляющуюся фигуру друга, Катафот сокрушенно посетовал:
– Во, блин, всю малину обосрал… Смотрю я, Граф совсем плохой стал. Что это с ним?
– А я знаю? – пожал плечами Юннат. – Наверное, опять втюрился в какую-нибудь шмару – у него это запросто.
Глава 3.
Юрка словно в воду глядел, ведь он знал своего друга лучше, чем кто бы то ни было. Женька действительно был влюблен, и влюблен как никогда серьезно. Вообще состояние влюбленности с некоторых пор стало для Графа перманентным. Увлекался он страстно и охотно, по нескольку раз на неделе, иногда с удивлением отмечая рецидивы интереса к одному и тому же объекту. Впрочем, такое положение дел его нисколько не смущало. В этом возрасте любовь – еще не любовь, а скорее репетиция перед большим, настоящим чувством. Все вокруг были в кого-то влюблены, но Женька не был бы собой, если бы поступал как все. В то время как мальчишки в его классе (а возможно, и во всей школе) кто тайно, а кто и явно сохли по Инке Калиновской, он мучительно пытался разобраться в причинах столь массового помешательства. Для него, откровенно презиравшего большую часть одноклассников, стало неприятным открытием то, что Грач и Юннат, двое его лучших друзей, тоже не избежали общей участи.
«И вы, Брутья, вместе с этим тупорылым стадом?» – сокрушался расстроенный и слегка разочарованный Граф, поначалу решив, что упустил из виду что-то очень важное. Чтобы разобраться, он сам попытался влюбиться в чванливую примадонну. Мучился целую неделю. Ничего не получилось. Ну хоть на куски режьте – решительно не видел он в ней ничего такого, из-за чего стоило терять голову: одно кокетство, да раздутое до небес самомнение. «Дура она. Мне на такое даже время тратить не хочется!» – безапелляционно заявлял Женька, нимало не смущаясь присутствием объекта своей критики. Разумеется, после таких высказываний неприязнь стала обоюдной, что, впрочем, Графа нисколько не волновало.
Еще в восьмом классе Женька выбрал для себя другой объект обожания. Училась с ним одна девчушка – Маринка Воробьева, несуразный угловатый подросток с дурацкими косичками и вечными чернильными пятнами на руках и на фартуке. Досаждала она ему постоянно: то булавкой в спину уколет, то ущипнет, то еще какую-нибудь мелкую пакость придумает – заигрывала она с ним так. В ответ Граф совсем не по-рыцарски отвешивал ей увесистые подзатыльники и даже плевался как верблюд, зло и обильно. Но однажды на уроке он обернулся назад, взглянул на Маринку и ахнул. Где были раньше его глаза? Он увидел перед собой восхитительное создание, совершенное, насколько может быть совершенной пятнадцатилетняя девушка. Огромные черные глаза, тонкий нос с легкой горбинкой, маленькие пухлые губы придавали лицу легкий восточный колорит, и все то, что раньше делало Маринку похожей на жалкого цыпленка, теперь превратило ее, по мнению Графа, в исключительную красавицу. Сердце заколотилось в груди часто и громко – так громко, что его стук, пожалуй, могли бы услышать окружающие, будь они хоть немного повнимательней. Кровь, прилив к голове, окрасила уши в предательский ярко-пунцовый цвет. Маринка, почувствовав на себе пристальный взгляд, оторвалась от учебника и тихо спросила: