Прежде всего, стоит напомнить, что выделение социально-экономической детерминанты в развитии древних обществ российские ученые начала ХХ в. могли воспринять от немарксиста Мейера и его последователей с не меньшим (а учитывая фундаментальность их трудов, пожалуй, и с большим) успехом, чем от последователей Маркса. Влияние немарксистского циклистского «соцэка» на начинающего Струве мы пробуем проследить в нашей статье в настоящем журнале[15]; однако позднее этот ученый, стремившийся идти в ногу со временем, удивительным образом соединил в своем творчестве сразу целый ряд тенденций, которые в 1920-е гг. сосуществовали в отечественной науке, будучи, как правило, разведены по разным группам и направлениям. Струве отдает дань и марксистским по лексикону построениям о социальной революции в Египте Среднего царства (см. статью А. А. Ильина-Томича[16]), и «новому учению о языке» Марра (см. статью С. Б. Криха[17]), и чисто академической работе с иероглифическими и греко-римскими источниками (см. о его исследованиях труда Манефона в нашей статье[18]). Подобная методологическая эклектика хорошо соотносилась с общим состоянием советского общества в это время: с одной стороны, революция стимулировала поиск нового (достаточно вспомнить модернизм в искусстве тех лет); с другой стороны, советская власть на этом этапе и сама не так уж хорошо понимала, чего она ждет и хочет от будущего. Незавершенность борьбы тенденций и отдельных лидеров внутри коммунистической партии не располагала к установлению диктата в сфере гуманитарного знания, поскольку пока было как минимум непонятно, с каких именно позиций это можно было сделать с пользой и успехом (в статье О. В. Метель хорошо показано, как в 1920-е гг. официозная, по сути дела, наука была готова мобилизовать в своих целях даже труды недруга советского государства К. Каутского [19]). Думается, что этим в большей мере, чем поиском реального компромисса со старой интеллигенцией, объясняется автономия академической науки, сохранявшаяся в СССР вплоть до конца 1920-х гг. В изучении древнего мира эта ситуация сказалась в отсутствии какого-либо методологического единства и/или руководства даже в том его сегменте, который позиционировал себя как марксистский: как хорошо показал С. Б. Крих, такие зачинатели марксистского метода в антиковедении, как А. И. Тюменев, В. С. Сергеев и С. И. Ковалев в 1920-е гг. были вынуждены прибегать к «модернизирующему» понятийному аппарату, выработанному немарксистской (в основном немецкой) наукой [20].
Как известно, в 1929–1930 гг. внутрипартийная борьба закончилась победой Сталина и переходом к форсированному строительству социализма. Академическая наука, как и любая другая сфера жизни, не могла теперь остаться вне идеологического контроля; однако в таком случае было нужно тверже, чем раньше, усвоить, с каких позиций этот контроль должен был осуществляться. Было ясно, что гуманитарное знание должно стать марксистским; что касается истории, то развитие человечества должно было мыслиться как восходящий (на словах – спиральный, по реальному смыслу этих слов скорее линейный) процесс, не допускающий возвратного движения и масштабных исключений из его общих закономерностей [21], а также имеющий квазиэсхатологическую цель – построение бесклассового общества (вспомним остроумную схему Б. Рассела, продемонстрировавшую структурную близость исторических концепций Маркса и блаженного Августина [22]). «Линия» истории человечества представилась последовательностью способов производства и основанных на них формаций; те из них, что лежали между первобытностью и социализмом, характеризовались господством той или иной формы эксплуатации; а сутью исторического процесса виделась борьба между антагонистическими классами, обретавшая на рубежах между формациями качество социальной революции. Однако эти постулаты задавали лишь общие контуры исторической концепции, а ее детальное наполнение зависело не только от конкретных исследований, но и от интерпретации высказываний основоположников марксизма, относившихся к отдельным историческим сюжетам.
Как известно, сумма таких высказываний о капитализме (от «Капитала» до памфлетов Ленина времени Первой мировой войны об империализме) содержала полную и последовательную схему его развития как в Европе, так и в России; в значительной мере такая схема определялась и для истории европейского средневековья («Марка», «Крестьянская война в Германии» и другие работы Энгельса); однако для древности она не вырисовывалась сколько-нибудь полно. Причины этого достаточно ясны: с одной стороны, древность лежала на периферии исследовательских и пропагандистских приоритетов основоположников марксизма, их обращение к ней было достаточно случайно [23], и сами они не пытались систематизировать свои высказывания на эту тему; с другой стороны, если при жизни Маркса, Энгельса и Ленина материалы по европейскому средневековью, новому времени и по истории России были доступны в публикации и не слишком сложны в изучении, то античные и древневосточные источники быстро накапливались, а работа с ними требовала более специальных познаний, чем имевшиеся у этих деятелей. При всем своем желании они не смогли бы учесть материал по древней истории репрезентативно, и, соответственно, ее единая схема в их трудах оформиться не могла. Наличие таких схем для средневековья и тем более для нового времени побуждало идеологов советской гуманитарной науки пытаться сформировать что-то подобное и для древности; но тогда эта задача и ложилась по преимуществу на них самих, причем в условиях начала 1930-х гг. пускать это дело на самотек было невозможно.
Очевидно, был прав А. А. Формозов, высказавший мнение, что в начале 1930-х гг. директивным органом, сформировавшим пресловутую «пятичленку», установившим «канон» базовых для изучения древности и средневековья текстов марксизма (в частности, указавшим на ленинскую лекцию «О государстве») и начавшим разработку отдельных компонентов полученной схемы, стала Государственная академия истории материальной культуры (ГАИМК) [24]. Формозов обратил внимание на своеобразное сотрудничество функционеров ГАИМК из числа недавних партийных выдвиженцев со «старыми специалистами» из среды традиционной академической науки: если первые «задавали курс» в разработке отдельных региональных и хронологических «участков» марксистской исторической схемы, то вторые эту разработку непосредственно реализовывали (в частности, именно так появилась в 1933 г. знаменитая концепция рабовладельческого строя на древнем Востоке В. В. Струве [25]). В 1932–1934 гг. ГАИМК превратился в серьезную структуру со штаб-квартирой в Мраморном дворце, специализацией по разным направлениям истории ранних обществ и даже не с одним периодическим изданием («Известиями», «Сообщениями» и журналом «Проблемы истории докапиталистических обществ»). Однако в 1935 г. его деятели были арестованы и затем погибли, деятельность по большей части была свернута (ее излетом можно считать издание в 1936–1937 гг. трех томов «Истории древнего мира»), а исполнявшие «социальный заказ» «старые специалисты» (в т. ч. Струве) были, напротив, избраны в АН СССР и поставлены во главе важнейших научных структур.
Возвышение Струве (и, надо думать, в целом ученых старой формации) С. Б. Крих связывает с тем, что они более чутко, чем партийные выдвиженцы, ощутили, «что власть начала утрачивать чисто революционные ориентиры в сторону традиционно-патриотических» (здесь исследователь также следует за концепцией А. М. Дубровского) [26]. А. А. Формозов провел умную аналогию между вероятным отношением Сталина к лидерам ГАИМКа и точно засвидетельствованным – к деятелям РАППа: согласно К. Симонову, в 1950 г. Сталин сказал о вожде РАППа Авербахе, что тот «сначала… был необходим, а потом стал проклятьем литературы» [27]. В отношении советской верховной власти к РАППу и, вероятно, к ГАИМКу должно было быть немало эмоционального, причем эмоции эти можно и разделить: полуинтеллигенты-начетчики, засевшие в великокняжеском дворце и в радости от собственной эрудиции присвоившие себе право карать и миловать, были, без сомнения, малоприятным зрелищем. Вместе с тем эмоции не помешали Сталину констатировать изначальную пользу от того же Авербаха (на этапе, когда идеологический контроль над литературой было нужно властно утвердить); и, вероятно, сходным было отношение власти и к деятельности ГАИМКа в начале 1930-х гг. Печальная судьба его лидеров объяснялась, несомненно, не просто «попаданием под раздачу» во время репрессий в Ленинграде после убийства Кирова, но и тем, что с точки зрения власти они, как и Авербах, перестали быть «полезными». Было бы важно понять, почему это произошло.