Еще две недели они шли без приключений, продираясь сквозь развалины, обходя пустыри — на пустом месте всегда страшно, на пустом месте как на ладони, хлопнут другой — и поминай как звали. Населенные поселки и городишки обходили стороной — свалками да помойками, промзонами и высохшими канавами, позаросшими черными хрящеватыми лопухами. Знали, чужаков тут не любят, и ежели чем и приветят, то оглоблей или арматуриной. К тому же в поселках запросто можно было нарваться на туристов-карателей, на этих «праведных судей», как говорил Буба Чокнутый, чтоб ему ни дна ни покрышки! «Праведные судьи» мочат всех направо-налево, это теперь понимал каждый несмышленыш в Подкуполье.
— Карта нам нужна, вот чего, — уныло изрек Однорукий Лука, когда они окончательно заплутали и выдохлись.
— Чего-о-о?! — попер на него Додя Кабан, чтобы вкорне пресечь недовольство. — Ты на кого тянешь, чучело?!
Додя вломил бы Луке хорошенько, по первое число. Но круглоголовый Мустафа, все крутившийся рядом, вдруг плюхнулся прямо перед Додей в пыль и упрямо заявил:
— Все, начальник, моя устала. Моя домой хочет! Это начинало походить на бунт. Додя растерялся, сумрачно поглядел на Тату Крысоеда — тот закатывал рукава своей драной, просаленной тельняшки, и непонятно было, кого Тата будет бить в случае разногласий. Марка Охлябина заныла, запричитала и уселась в пылищу рядом с Мустафой. Доходяга Трезвяк на всякий случай спрятался за ржавым помойным баком. Длинная Лярва влюбленными глазами глядела на Додю, но толку от нее ждать не приходилось. Один лишь Кука Разумник пошел было к Кабану, намереваясь поддержать его и еще издалека щеря гнилозубый рот в улыбке, но и он вдруг застыл на полпути, скосоротился, надулся и принялся чесать плоскую тыквообразную голову… никаким он не был разумником, а был полным идиотом — Додя даже плюнул в сердцах под ноги. Разве ж с такими уродами дойдешь до городу!
— Без карты пропадем, — подытожил Лука. Никто кроме Доди не понимал, что это такое «карта», но все дружно закивали головами.
— И жрать охота. Пузо трещит! — заверещал Тата Крысо-ед, озираясь в поисках Трезвяка. Взгляд его, тупой и настырный, не обнаружил искомого и вдруг уперся в самого Додю.
— Все вы козлы и падлы, — на одной ноте выла Охлябина, — никуда не пойду больше, буду с Мустафой тут сидеть, пушай Лярва поганая в город прется, а я не пойду-у-у…
Длинная Лярва подкралась к Марке сзади, изловчилась и треснула ее большущей полусгнившей палкой прямо по жирному затылку. Палка разломилась, обсыпалась трухой. А сама Охлябина зарыдала пуще прежнего.
Додя Кабан приготовился к худшему. Теперь запросто могли сожрать его самого. Сожрать вместе с потрохами. Стоит этой четверорукой обезьяне, этому ублюдку Тате Крысоеду только намекнуть — и все набросятся гуртом, даже Мустафа не откажется куснуть «начальника»!
Додя надул щеки, угрожающе осклабился, взъерошился, выставил вперед волосатые руки и собирался уже заорать во всю глотку на шебутную братву свою… Но тут прямо из-за его спины, отчетливо и пугающе, будто раздирая низкое серое небо напополам раздался такой треск, что Додя, натянув драную и сальную шляпу свою на уши, согнулся в три погибели, пропищал испуганным фальцетом:
— Ложись!
И сам шлепнулся плашмя в пыль.
Уговаривать паломников не пришлось. На памяти еще свеж был кошмарный погром в поселке — там тоже все трещало, бухало, рвалось и горело. Перепуганные до смерти, они расползались кто куда, надеясь укрыться за жалкими, обросшими вонючим мхом развалинами, и каждому казалось, что стреляют именно в него, что вот-вот пуля вонзится в затылок, под лопатку, вот-вот сверху ошпарит жидким и страшным огнем — они помнили, как бегали горящими свечами посельчане, как падали, дергались, корчились, но не переставали гореть.
А прогремело-то не больше четырех очередей. Да, видно, эхо, порожденное внезапно нахлынувшим ужасом, размножило их и усилило до полнейшей нетерпимости. Тата Крысоед в бессильном остервенении грыз землю. Кука Разумник бился об нее лбом и причитал себе под нос что-то бессвязное и дикое из проповедей Бубы Чокнутого. Лярва засунула голову в какую-то нору и не дышала. Мустафа потел и трясся. Трезвяк лежал оцепенелой колодой, понимая, что на этот раз ему не уйти живым. Марку Охлябину рвало в сырой и гадкой канаве. Однорукий Лука лежал рядышком и тихо молился какому-то выдуманному им самим богу, такому же однорукому и унылому, но заступнику и спасителю. Один только Доля Кабан начинал потихоньку соображать, что стреляют вовсе не в них, что где-то там, довольно-таки далеко, идет своя, не имеющая к ним, паломникам, разборка. Но еще Доля понимал, что идти-то им надо именно туда, все остальные направления давным-давно пройдены. И потому, пролежав еще с полчаса, Додя подполз к Доходяге Трезвяку сунул тому в зубы волосатым кулаком и сказал:
— Ты вот чего, бери Куку Разумника — ив разведку ползи! Да чтоб живо, одна нога здесь, другая там!
Трезвяк совсем расстроился. Но возражать не стал, сейчас Додя Кабан запросто пришибить мог, со злости и прочим в острастку. Лучше ползти под пули, авось, не приметят, не попадут. Вместе они переметнулись к Разумнику. Додя проинструктировал и того, дав хорошенько по загривку, так, что Кука разбил в кровь свой отекший и красный нос о глину. Разумничать и философствовать ему не дали, по одиночке
Додя мог справиться с любым, тем более с таким обалдуем как Кука.
— Сбежите, гады, — понапутствовал разведчиков Додя, — совсем убью!
Кука полз и матерился. Трезвяк на него шипел испуганно, еще услышат, Трезвяк вообще был с детства малость пришибленный и всего боялся. Трезвяк знал то, чего не знали очень многие — чем больше шума и треску, гомона и пальбы, тем проще затеряться и улизнуть. Но сейчас, как назло, совсем стихло. Спереди доносились только хриплые и неразборчивые голоса да тянуло едкой гарью.
Трезвяк с Кукой переползли заросший лиловой колючей осокой пустырь, почти вплавь преодолели отстойную канаву — трясина была подернута бурой тягучей ряской, но под ней кто-то хлюпал и охал, пуская пузыри. Обвалялись для просушки в пыли. Потом долго ползли по ржавой, давно отключенной трубе, причем Кука все время кусал разутого Трезвяка за пятки, пользовался тем, что в трубе не развернешься и не дашь по ушам. Наконец выбрались наружу, прорвав метровый слой паутины. И поняли, что отклонились от курса, зашли не спереди, а сбоку, но не расстроились — тише едешь, дальше будешь! Тем более, никакой пальбы давно не было слышно, может, туристы ушли, может, пора вставать в полный рост.
Кука Разумник так и предложил:
— Ты подымись-ка, Доходяга!
— Чего-о?! — не понял тот.
— Встань, говорю!
— Зачем еще?
Кука поглядел на Трезвяка как на полного идиота. И пояснил:
— Для проверки! Может, вовсе стрелять перестали? Трезвяк долго думал. Потом изрек мрачно:
— А ежели нет?
— На нет и суда нет. Не боись, прибьют тебя, яназад сползаю сам, доложу все как есть, не подведу!
В доводах Разумника был свой смысл. Но Трезвяк сказал:
— Рано еще назад! Давай вперед ползти!
И они поползли, прячась за дырявыми и позеленелыми до мшелости бетонными стенами, поползли, норовя вдавиться в эту несчастную, горькую землю, на которой уже давно не росло ничего путного кроме черных лопухов и лиловой осоки, поползли, в тайне надеясь, что в этом поселке при удаче посчастливится разжиться чем-нибудь съестным… ну а если попадутся местным, что ж, быть битыми, не привыкать.
Хриплые голоса становились все громче — как ни петляй, а никуда не денешься! надо еще немного вперед! чуть-чуть! Трезвяк навтыкал в путанные колючие волосы больших лопухов и от этого стал похожим на лешего, только что выбравшегося из немыслимой дикой чащобы. Кука сразу смекнул — для маскировки! Но на его голом плоском черепе мог удержаться только один лопушиный лист, и то с трудом. И от этого Кука ощутил вдруг как комок свинца, выпущенный из железяки, впивается в его темя. Но и он пересилил себя. Все равно подыхать с голодухи!