Заведование костюмерной и бутафорией взяла на себя Елизавета Григорьевна, и за две недели все у нее было готово.
А Васнецов одолел под восхищенными взглядами Саввы и Ярилину долину, и Берендеев посад. Изощрялся выдумкою, рисуя Берендееву палату, а вот Пролог у пего не пошел.
– Отдохнуть нам всем надо! – решил Мамонтов и увез Васнецова на денек в Абрамцево. – Ты заодно деревяшки поглядишь. Может, пригодится что для Палаты.
Истопник обрадовался приезду хозяина, набил печи дровами. Холодный, отчуждающий воздух быстро стал домашним, но в пустых комнатах хозяйничали все-таки не люди, но вещи.
– Музеем веет, – сказал Васнецов. – Летом этого не чувствуешь, а сейчас и стены, и мебель так и тычут тебе, что ты – тоже не вечен, что здесь до тебя бывали Аксаков, Гоголь… Господи, Гоголь!
Мамонтов, стоя у окна, сказал серьезно:
– Ничего страшного. Были здесь они, теперь – мы. Погляди, какая луна на дворе.
– Пойду пройдусь, – спохватился Виктор Михайлович и быстро добавил: – Может, что и подгляжу…
Дубы теснились, как отступающая рать. Их сучья, похожие на руки, вскинуты вверх, словно они загораживались от света…
Васнецов пошел в сторону Яшкиного дома. Просторная поляна была светла и пустынна. На самой середине стояла закутанная в белую шубу елочка. Вершина ее от снега была свободна и сверкала иглами инея.
– Вот она моя Снегурочка!
В ночь перед рождеством, 6 января 1882 года, домашний театр на Спасско-Садовой был полон.
Александра Владимировна, когда пошел занавес, от страха и волнения опустила голову, закрыла глаза и услышала – тишину. Глянула, и дыхание в груди застряло: нежная зимняя лунная ночь, искры инея на сугробах и влажный ветер на деревах. От засыпанной снегом коряги отделилась странная фигура, и все тотчас поняли – Леший.
Конец зиме, пропели петухи,
Весна-Красна спускается на землю.
Наконец-то зрители перевели дух и улыбнулись, приветствуя и принимая сказку. Весна обрадовала красотой и нарядностью. Это была непривычная красота, красота давно минувшего времени, но ее приняли и полюбили.
Залу охватило нетерпение: каким-де великолепием сразит наповал Мороз? А он явился в просторной длинной холщовой рубахе с серебряною искоркою кое-где. В рукавицах, без шапки. Белые космы дыбом стояли над высоким лбом, белая борода во все стороны.
– Весна-Красна, здорова ли вернулась? – раскатывая кругленькое вятское «о», спросил певуче хозяин зимы.
– И ты здоров ли, Дед Мороз?
– Спасибо! – улыбнулся простецки, но продолжал, крепчая в слове:
Живется мне не худо. Берендеи
О нынешней зиме не позабудут,
Веселая была; плясало солнце
От холоду на утренней заре,
А к вечеру вставал с ушами месяц.
Морозу – Васнецову аплодировали с восторгом. Хорош был дедушка! Хорош! Всеволод Саввич Мамонтов вспоминал на старости лет: «„Любо мне, любо, любо“, – слышится мне его голос».
А ведь этой реплики у Островского нет. Стало быть, и к месту была, и сказана с таким чувством, что запала в юную душу на всю жизнь.
И уходил Мороз – Васнецов замечательно, не угрожая. В голосе его звенело лукавство и молодечество, когда произносил он свои последние слова:
Прощай,
Снегурочка, дочурка! Не успеют
С полей убрать снопов, а я вернусь.
Увидимся.
В этом «увидимся» звучала отцовская тревога, надежда и предупрежденье всем, кто мог Снегурочку обидеть.
Радостные слезы сжимали сердце Александры Владимировны: как же он талантлив, милый ее верзила! Во всем талантлив! В самой жизни талантлив и даже тут, на сцене.
Рецензий на домашние спектакли не пишут, мало ли кто и как веселится? Рецензий на «Снегурочку» у Мамонтовых тоже не было, но остались свидетельства. И какие! Репин еще 20 декабря 1881 года, увидав не спектакль – одни только рисунки для костюмов, пришел в восторг, а так как его кипучая душа желала все прекрасное, доброе, нужное немедленно внедрить в повседневную жизнь, то он тотчас и написал Стасову: «Не могу не поделиться с Вами одной новостью: здесь у С. И. Мамонтова затеяли разыграть „Снегурочку“ Островского. Васнецов сделал для костюмов рисунки; он сделал такие великолепные типы, просто восторг!!! Мне, казалось бы, этими рисунками надобно воспользоваться для оперы Римского-Корсакова. Я уверен, что никто у Вас не сделает ничего подобного».
Стасов тоже придет в восторг, но… семнадцать лет спустя, когда мамонтовская Частная опера гастролировала в Петербурге:
«Никогда еще ничья фантазия не заходила так далеко и так глубоко в воссоздании архитектурных форм и орнаментики древней Руси, сказочной, легендарной, былинной».
В конце каждого слова чудится восклицательный знак, не правда ли? Ну а далее более!
«Какая радость, какое счастье, какое чудное знакомство с капитальнейшими произведениями фантазии художника, в высочайшей степени оригинального и самостоятельного. Какая изумительная галерея древнего русского народа, во всем его чудесном и красивом облике, эта галерея старого русского простонародия и его бояр, древних русских девиц и замужних баб, в их картинных старинных разноцветных одеждах из чудных узорчатых материй, с ожерельями и всяческими дорогими уборами на шеях, на лбах, древнего берендеевского царя, и его шутов, и всего его причта…» И так далее, со множеством «изумительно», «прелестно», «поэтично», с завершающим обещанием чуть ли не бессмертия: «Эти декорации, и костюмы, и фигуры навеки останутся драгоценными образцами русского творчества нашего времени».
Но как эти стасовские слова были бы нужны Васнецову в начале 1882 года. Как бы они окрылили тридцатитрехлетнего художника. Потому что всего признания было: у Мамонтовых – безоговорочно, у Третьякова – с разбором.
Сохранилось свидетельство, как Васнецов воспринял хвалебную статью Стасова. Перечитал вслух то место из статьи, где критик пустился в объяснение успеха художника: «Надо было просмотреть много сотен и тысяч миниатюр из древних русских рукописей, фресок внутри зданий – уж и то был труд громадный», – улыбнулся и головою покачал.
– Перехвалил меня Владимир Васильевич. Никаких сотен и тысяч я не смотрел. Чутье подсказывало. Ведь я русский человек. И в Вятке кое-что видел, и Москва-матушка многому научила!
Так или иначе, но домашний спектакль превратился в художественное событие 1882 года. Для Саввы Ивановича Мамонтова успех этот не был неожиданностью, хотя и он, великий администратор, конечно, не мог предположить, что его «Снегурочка» станет не только гвоздем зимнего сезона в Москве, но войдет в историю русского театра. Успех спектакля оказал поддержку и живописи.
Для Москвы Васнецов был открыт не столько передвижными выставками, сколько «Снегурочкой». Открытие это, конечно, салонное. Но салон Мамонтовых ничего общего с салонностью не имел. Здесь искусство не потребляли, а производили. Живопись не для интерьера, а одухотворенности жизни, музыка не за ради моды, а ради самой же музыки и для полноты человеческого существования.
И никогда ничего чересчур всерьез. Вернее, всерьез, но для дела. А дело, если это дело, не терпит проволочек. Церковь нужна? Вот вам церковь. За три месяца. Критика твердит, что русский художник обезьянничает с Европы, что своего искусства не было и не будет. Неправда, есть русское, своеобразное, неповторимое, гениальное! Ах, вам нужны вещественные доказательства гения? Вот вам «Запорожцы» Репина, вот вам Васнецов, Поленов. Необходимо развитие? Будет и развитие – Серов, Коровин, Врубель. Нет русской оперной школы? На русскую оперу не ходят и не будут ходить. Вот вам «Снегурочка», «Хованщина», «Борис Годунов» и Шаляпин.