— Как же вы мне надоели, — сказал Рыбак наконец. — Идёмте на берег, я вам чертёж набросаю.
Минут десять они кружили по ржавой глине, толкаясь локтями, нелепые, дряхлые, раздраженные, а потом прибрежные сорняки вдруг зачавкали, раздвигаясь, и Рыбак тут же уронил свою палку и поспешно затоптал, стёр ногой корявую схему, и полез обратно на бревна, к удочкам и садку.
— Умник! — застенчиво позвали из кустов.
Он загородил с собой перепуганного Рыбака и оглянулся.
Лет ей было не больше восьми. Босая, белобрысая, в грубой сырой рубахе до пят и совершенно незнакомая. В какой-то момент все дети стали для него одинаково безымянными, и даже собственных правнуков от соседских он старался не отличать, потому что запретил себе запоминать их имена и лица. Привязываться было слишком страшно.
Так что теперь, когда сын и дочь давно лежали на кладбище за церковью, вся его любовь замкнулась на Белке, единственной из девятерых его внуков пережившей оспу, которая выкосила тогда половину деревни. А эту белобрысую, которая пряталась в невысоком ивняке, он даже не узнал, хотя наверняка встречал много раз в церкви, у колодца или просто на улице.
— Ну, чего тебе? — спросил он хмуро.
Вместо ответа она неохотно сделала ещё шаг-другой и замерла, низко опустив голову, разглядывая свои грязные маленькие ступни. Сверху ему видно было только белую нечёсанную макушку и кончики ушей, розовые от холода.
— Да говори ты, ну! Чего там? Староста послал? — спросил он, и вспомнил плоское жабье лицо, всё в тяжёлых водяных каплях. И тут же рассердился на себя, потому что сердце ухнуло вниз и заколотились в голове испуганные маленькие мысли : «Рано, рано! Я ещё могу, я успею поправить…»
Девчонка замотала головой, но глаз так и не подняла, и ему пришлось сесть перед ней на корточки и тряхнуть за тощие плечики.
— А вот я тебя сейчас за ухо, — сказал он свирепо, и тогда она проснулась наконец, заморгала и разлепила губы.
— Батя в поле штуку нашел, — сказала она сиплым насморочным басом. — Глянешь? — и достала из-за спины руку, распахнула ладошку.
Стеклянный экранчик помутнел от времени и пошёл трещинами, кнопки залепила глиной, краски стерлись. Он попытался было напрячься и вспомнить модель, но, конечно, не вспомнил. Да и толку было сейчас от этой модели.
Пятьдесят лет прошло, а земля, распаханная, перекопанная до последней крупицы, нет-нет, да выплёвывала что-нибудь из прежней жизни, как будто обломки прошлого, разбитые, ржавые, безнадежно испорченные калеки сами упрямо двигались вверх, желая хоть раз ещё напомнить о себе перед тем, как сгинуть насовсем. И напрасно, потому что никто уже не мог узнать их. Никто, кроме таких, как он, старых, зажившихся, бесполезных.
В прошлом году они вот так же выкопали бинокль, отличный полевой бинокль с цейсовскими линзами. Кожаный ремешок истлел и рассыпался, но металлический корпус уцелел, а стекла защитила налипшая грязь. И пропасть бы биноклю именно из-за корпуса, лопнуть под кузнечной кувалдой и превратиться в гвоздь или подкову, если бы Умнику не стало вдруг смертельно жаль этой ненужной обреченной штуковины.
Он очистил линзы от грязи, подкрутил присохшее колесо настройки и до икоты напугал сначала небольшую толпу любопытствующих мужиков.
А потом и Кузнеца — об этом было особенно приятно вспоминать, — который наотрез отказался иметь с бесовской железякой дело и с тех пор она лежит где-то у Старосты под замком. Трусливый кретин, скорее всего, просто не уверен, можно ли ей пользоваться. И не дадут ли ему за это по шапке.
Девчонка ждала, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Видно было, как ей до смерти хочется поскорее сбежать отсюда назад, к своим.
— Ну? — спросила она. — Хорошая штука? Или в кузню нести?
А всё-таки приятно, что они всякую непонятную находку сначала несут к нему. Было бы здорово как-нибудь откопать, например, компас или перочинный нож. Нержавеющий швейцарский перочинный нож со штопором, ножницами и крошечной пилой. У плосколицей жабы, наверное, лопнули бы глаза.
— Нет, — сказал он, — нехорошая. И Кузнецу она тоже ни к чему.
И она сразу швырнула мертвый мобильник в воду, не глядя, как камень. Поддёрнула мокрый подол рубахи, и уже метнулась было прочь, но вдруг остановилась. Так резко, словно налетела на стену.
Ему даже не пришлось оглядываться, всё было ясно по маленькому чумазому лицу.
Разумеется, она увидела чертёж. Точнее, остатки чертежа. несколько выдавленных на глине линий, но дело было, конечно, не в линиях.
Она увидела буквы. Остаток полустёртого слова “поперечный”. Удивительно они всё-таки реагировали на буквы. В самом деле замирали, как кролики, все без исключения, и лица у них тоже становились одинаковые, пустые и странные. И какие-то даже, чёрт знает, тоскливые…
— А ну! — рявкнул он поспешно и топнул ногой. — Брысь!
Она вздрогнула. очнулась и сгинула в ивняке.
Он ещё постоял немного, слушая, как шлепают по лужам её босые пятки, и вдруг захохотал от души до выступивших слёз, потому что девчонка всё-таки ужасно была смешная, потому что всё опять обошлось, и по-прежнему смеясь, повернулся к запруде. Рыбак сидел на своих брёвнах, дряхлый, маленький и сморщенный. Тощие плечи дрожали, удочка прыгала в бледных ладонях.
— Ох, ну бросьте вы, Иннокентий Михайлович, — сказал, Умник примирительно. — Чего вы так испугались? Да она забудет всё, пока добежит до деревни.
И Рыбак сразу же подпрыгнул, затрясся, пнул свой притопленный рыбный садок и закричал, слабо и страшно.
— Идите вы к чёрту, Умник! Слышите, к чёрту! Не смейте больше меня впутывать, оставьте меня в покое!
Толстый зелёный карп плюхнул хвостом, тяжело перевалился через край садка и утонул в мутной воде.
III
За ужином, как обычно, говорили о дожде. Точнее говорил, конечно, Кузнец. Он сидел во главе стола под иконами, широко расставив могучие ляжки, мордатый, до самых глаз заросший тугим красноватым волосом, и забрасывал в пасть то щепоть моченой капусты, то кусок ржаного пирога. Дети толкались, хихикали и стучали ложками, Белка сновала между печкой и столом, не присаживаясь.
Умник ел молча, склонясь над миской. Как мог быстро, потому что кроме него внимать Кузнецу было некому, а внимать не хотелось.
— Корову Курлихину, в канаву провалилась, ногу сломала, прямо в поле резали, — рассказывал Кузнец набитым ртом. — Староста прибежал, орёт : не дам поле поганить. Я ему : да куда мы с ней, ты оттащи её, попробуй, а он визжит прямо — грех, грех… Пузу по уху съездил, а сам потом огузок целый уволок.
Он засмеялся, стукнул пустой кружкой по столу. Белка тут же подбежала с кувшином и плеснула, неловко, через край. По сосновой столешнице разлилась жидкая пенистая лужица. Умник оттолкнул миску и быстро поднял голову.
Дети умолкли, превратились в три одинаковых светлых макушки, глухие и незрячие. Белка сжалась и загородилась локтем, ожидая оплеухи.
— Курва ты косорукая! — лениво, без злости сказал Кузнец и зевнул. — Кормишь вас, кормишь, а всё не впрок. Вся порода ваша такая — дармоеды малохольные.
И потянулся за пирогом. Умник неслышно перевел дух. Горло привычно сжалось от ненависти, в ушах стучало, но девочка с виноватой улыбкой уже вытирала стол. Дети зашевелились и зашептали. Обошлось.