– Стойте! – пронзительно кричала она. – Не виноват батюшка! Не убивал он! Не мог он убить! Он добрый! Отпустите его ради бога! Оговаривает он себя! Во хмелю он! Помогите нам, люди добрые!
Девка споро протиснулась к генералу и упала перед ним голыми коленями на хрустящий еще снег.
– Пощадите батюшку. Наговаривает он на себя. Не мог он Фролушку убить. Не мог. Он добрый у меня!
Ушаков поморщился от девичьего крика, поискал кого-то глазами и, встретившись взглядом с Чернышевым, строго приказал.
– А ну-ка Еремей отведи девку домой. Продрогнет ведь на улице. Ишь, в одном сарафане выскочила, а тепла-то настоящего еще нет. Не простыла бы. Отведи, и вели там кому-нибудь за нею присмотреть. Ох, девки, девки, что же вы себя-то пожалеть не хотите? Беда с вами.
Генерал укоризненно покачал головой, дернул плечом и прибавил шагу, оставив рыдающую девчонку на снегу. А рядом с девчонкой Еремей Чернышов с открытым ртом. Как тут ему было рот не открыть, если его сам генерал Ушаков по имени назвал. Конечно, Еремей с генералом часто в застенке встречался, но вот по имени его Ушаков никогда не называл. Он вообще редко кого по имени называл, а тут…
– Пойдем, милая, – быстро взяв себя в руки, нежно приподнял девушку Чернышев. – Пойдем в избу. Чего здесь без толку ползать? Батюшке-то твоему теперь уже никто не поможет. Пойдем. Чего здесь на снегу-то холодном стоять?
И вот тут она на него глянула своими глазищами. Так глянула, что запылали у Еремея не только щеки с ушами, а и нутро всё. Нестерпимым огнем нутро занялось. Не видел ещё никогда Чернышев таких глаз. Ну, может, и видел когда, но чтобы вот так? Он вообще всегда с пренебрежением относился к рассказам товарищей о женской красоте.
– Чего на лицо любоваться? – ухмылялся всегда Еремей Чернышев про себя, выслушав очередное повествование о какой-нибудь известной красотке. – Главное в бабе, чтобы здоровая и работящая была, а с лица воды не пить. Лицо оно и есть лицо, не с лицом ведь жить, а с бабой.
Всегда он так думал и, вдруг, под взглядом наивных бездонных глаз, обрамленных пушистыми ресницами, смутился. Щелкнуло что-то в голове ката, и полезла туда полнейшая ерунда. Конечно ерунда, разве другим словом назовешь выплывшие из глубин памяти глупые словеса.
– Услышь меня любовь моя, тобой сейчас любуюсь я. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, – зашелестел откуда-то издалека чуть знакомый Чернышеву голос.
Сразу после Рождества Христова это было. Прислали в застенок трех школяров по какому-то важному делу с пристрастием допросить. Что за дело было, Еремей уж запамятовал в каждодневной суете, а вот голос одного школяра запомнил. Уж больно необычно вел себя юнец на дыбе. Все люди, как люди: стонут, воют, каются, пощады просят, а этот взялся какими-то словами непонятными говорить. Много говорил, да только запомнились Чернышеву лишь слова про глаза да губы. Почему запомнились, он, конечно же, сразу не сообразил. Наверное, из-за того, что глупы уж больно слова эти были. Разве придумаешь чего-то глупей, как глаза с морем сравнивать. Школяр и моря-то, поди, настоящего никогда не видел. Море оно чаще всего мутное да хмурое. Если уж сравнивать чьи-то глаза с морем, так это глаза генерала Ушакова наутро после ассамблеи у веселого Бахуса. В них тогда всё от моря есть: и муть, и хмурость, но только вот никакой любви у Андрея Ивановича со школяром быть не может. Не подходит Ушаков для таких слов, здесь что-то другое. А вот что Еремей только сейчас понял. Вот она моря синь, вот он яхонт. Смотреть бы на них всю жизнь и ничего больше не надо.
Крепко смутился Еремей Матвеевич от бездонных глаз, но в руки себя быстро взял, и легонько подтолкнув девицу в спину, повел он её по скользкой дороге. Изба страдалицы оказалась рядом. Еремей, решив не оставлять девушку на улице, смело перешагнул низенький порожек и очутился в темных сенях. А вот здесь с ним произошла еще одна неожиданность. Дочь убийцы опять завопила в голос и бросилась Чернышеву на грудь.
– Спаси батюшку моего, добрый человек! Спаси! – зарыдала девчонка и прижалась дрожащим тельцем к огромной груди ката. – Не мог он Фролушку убить! Не мог! Спаси его добрый человек! Век тогда за тебя миленький мой бога молить стану. Только спаси.
– Да как же я его спасу-то? – забормотал смущенный Еремей. – Он же сам признался, потому его и в крепость увели. Теперь его уж никто не спасет.
– Спаси! – не унималась девчонка. – Век Бога за тебя молить буду! Рабой твоей, если пожелаешь, стану! У меня же кроме батюшки никого не осталось! Только спаси его миленький. Только спаси.
Кричит она так, обнимает Чернышева, и уж даже на колени перед ним упала. Не стерпел Еремей, сердито оттолкнул девку, выскочил из сеней вон и к своему застенку вприпрыжку помчал.
Глава 2.
– Ты куда пропал Еремей Матвеевич? – тревожно зашептал Сеня на ухо вбежавшему в застенок кату. – Андрей Иванович уж волнуется за тебя. Не в настроении он сегодня. Совсем не в настроении.
– Вот он явился! – тут же строго соизволил обратить внимание на Еремея Ушаков, – соизволил, наконец! Здравствуйте, пожалуйста! Мы что же тебя одного здесь должны ждать? Может, ты думаешь, что мы из-за тебя следствие по делу государственному должны отменить? А? Ты что обычай забыл? Кто нас первым в застенке встречать должен? Ты что персоной себя важной представил? Смотри Чернышев, доиграешься ты со мной! Много воли берешь! Ой, много!
Другой бы на месте Еремея оправдываться стал, другой бы стал напоминать генералу, что тот сам отправил ката девчонку до избы довести, но это бы сделал другой, а Чернышев без разговоров схватил, стоявшего посреди застенка подследственного и стал ловко вязать ему за спиной руки.
Подследственный был хил и тщедушен, потому и подвесил его за связанные руки к столбу Еремей в один миг. Мужичонка, конечно, сначала что-то покричал, чуть-чуть подергался в могучих руках ката, но это совсем не отсрочило подвешивание его, над устланным прелой соломой, полом. Не таких ухарей туда вешали. Здесь с любым сладят. Сюда только попади, а дальше уж и не сомневайся.
Чернышев ловко поймал дергающиеся ноги подследственного, стянул их сыромятным ремешком и как полагается, привязал их к другому столбу. Когда первый обряд пытки, под названием повешение на дыбу был завершен, кат скромно отошел в сторону, предоставив тем самым всю свободу действий судье. Судил сегодня в застенке сам генерал Ушаков Андрей Иванович. Он важно обошел вокруг дыбы, как бы проверяя работу палача, и оставшись весьма доволен, одобрительно кивнул головой. Так одобрительно кивнул, что у Еремея краска на лице выступила. Уж сколько раз его хвалили здесь за умение, а вот всё никак не привыкнет и смущается, словно девка красная. Ишь ты, с девкой себя сравнил. Тьфу! Только Чернышев про девку подумал, а уж из темноты те глаза бездонные плывут. Пылают будто два огня светло-синих в мрачном сумраке застенка. Что за наваждение такое?
Кат резко помотал головой и сразу вместо прекрасных глаз узрел приготовившегося записывать показания подьячего Сеню. Сеня обмакнул перо в глиняную чернильницу и с нетерпением ждал начала строгого спроса.
– И кто ж ты будешь мил человек? – обойдя еще раз вокруг дыбы, соизволил генерал обратиться к поскуливающему от боли в плечах мужику. – Как звать величать тебя добрый человек?
– Копеев я, Савелий Тимофеевич – с тяжелым хрипом выдавил из себя мужик, – каптенармус Ландмилицкого полка. Копеев. Служу я там царю нашему батюшке верой и правдой. Копеев, я.
– Что же ты каптенармус в полку своем не сидишь, а поганые дела здесь творишь? – подбоченившись печально покачал головой Андрей Иванович. – Что же так-то мил человек?
– В отпуск я отпущен по болезни, генерал-аудитором Иваном Кикиным отпущен, – облизнув сухие губы, несмело доложил генералу Копеев. – Подлечится, он меня отправил. От лихорадки подлечиться. Лихорадка меня ломала. Ты, мил человек у Федоры Баженовой спроси, она ж меня третью неделю пользует. Она травы разные, корни заваривает, а я пью от болезни своей. Ты спроси у неё, она всё про меня расскажет.