Незачем было спрашивать, отчего она плакала: я-то ведь знал.
— Трудно мне с Виктором, — заговорила она, помолчав, — ох, как трудно. Наверное, приметили?
— Приметил.
— Помните наш разговор на улице, когда я попрекнула вас, что уехали. Я сказала тогда: уйти от любимого человека можно, если ты ему в тягость. Только тогда. Кажется, это у нас с Виктором наступило.
Я, старавшийся до сих пор сохранять во всем позу бесстрастного наблюдателя, вдруг испугался. А что, если это серьезно?
— В тебе говорит обида, Галя.
— На что?
Я вспоминаю ночной разговор. Что-то действительно было. Но что?
— Может быть, Павел…
— Что вы, Иван Андреевич! Виктор даже и не ревнует. Ни любви нет у него, ни ревности… Говорят, на Брюссельской выставке машину показывали. Думает, как человек, отвечает на вопросы, как человек. Только не смеется и не плачет, не жалуется и не сердится. Так и Виктор.
Я взглянул на орхидеи в окне. Миниатюрная дождевальная установка включилась, и веселый круговорот водяных струй побежал по широким листьям и мхам. Удивительно изящно, смело и остроумно было все это придумано.
— Все-таки ты не права, Галенька.
— Не знаю. Я жить хочу, как все люди живут. В кино пойти, в клуб. Я танцы люблю… Девчонок иногда позвать хочется, попеть. А у него одно: учись. Мало ему, что я медсестра неплохая, — на врача учись. Сам предлагает в университет подготовить. Думаете, не подготовит? Подготовит, как на курсах. А какой из меня врач?
Она произнесла это с таким внутренним убеждением, что если бы не серьезность минуты, я бы расхохотался. Славная, глупая девочка.
— Если у вас так легко поступить в университет, зачем же отказываться?
— Если бы легко! А потом сколько муки претерпеть — не считаете? Ведь я не старуха. Инженер Снегирев мне стихи писал, Пашка из-за меня смерть примет — так любит. А Виктор, знаете, о чем думает — о любви? — синие глаза ее недобро вспыхнули, — английскому языку нас учить — вот о чем. Чтоб вашим туристам удобно было. А по мне пусть русский учат, если к нам ездят.
— Виктор, наверное, надеется, что скорее выучит английский, чем наши туристы — русский. И, кстати говоря, он прав, — сказал я. — Ты просто не понимаешь его.
— А вы понимаете? — это было сказано с накипающим раздражением.
Я попытался объяснить.
— Он — фанатик, Галя. Одержимый одной идеей, которой подчинил всю свою жизнь. Великая страсть владеет им: создать общество духовно совершенных людей, достойных тех социальных форм, какие ему рисуются в будущем. Он называет это борьбой за коммунистического человека. Пусть так — неважно. Но разве это не благородная, не красивая страсть? И разве он не достоин подруги, которая бы шла вместе с ним, верила ему, училась у него…
Ах, Джейн! Что стало с твоим сумасбродным дедом? Никогда он не произносил таких речей, да еще с такой неприличной запальчивостью!
Но до сердца Гали моя речь не дошла.
— Видно, и вас он сагитировал, Иван Андреевич, — сказала она с горечью и поднялась из-за стола.
Это был последний мой разговор с Галей.
Еще несколько дней.
Как будто мало что изменилось. Мы с Виктором по-прежнему обедаем на фабрике-кухне, завтракаем и ужинаем дома. По утрам я езжу в Парк культуры у Крымского моста, по вечерам хожу в кино. Старую Москву больше не вспоминаю.
Порой мне кажется странным, что я когда-то жил на Чейн-уок и читал «Дейли экспресс» по утрам. Теперь я читаю «Правду». В доме меня все уже считают своим, а сосед Иван Егорыч при встрече удостаивает даже разговором.
— Эй, тезка! Читал?
— Что именно? — интересуюсь я.
— Что-что… О пленуме речь.
С помощью Виктора я теперь уже легко лавирую между съездами, пленумами, бюро и секретариатами. Я уже знаю, что значит «всыпать на бюро», «снять стружку», «выложить билет на стол». Но Ивану Егорычу можно не отвечать, его достаточно слушать.
— Разворачиваем автоматику. Великое дело.
Я соглашаюсь.
— Через год в цеху больше десяти человек не останется. Все автоматы.
Его раздувает от гордости, а я думаю, как эта же перспектива заставила бы английского рабочего почернеть от страха. Но я не рядовой английский турист — мне удивляться не полагается. К тому же я проник уже в тайны социалистической рационализации и знаю, что ни самому Ивану Егорычу, ни его товарищам агрессия автоматики ничем не грозит. В худшем случае их переведут на другую работу.
И, как всегда, на прощанье он приглашает меня перекинуться в домино.
— Забьем козла, сосед. Заходи.
Но меня тянет к Виктору. Вчера он купил новенький телевизор и тотчас же разобрал его до последнего винтика. А сейчас снова собирает, напевая вполголоса. Голос у него приятного низкого тембра, и я удивляюсь, почему он никогда не пел раньше. Ведь Гале так хотелось «попеть».
Виктор не слышит меня, он поет:
Ты меня не ждешь давно-давно,
Нет к тебе путей-дорог…
Счастье у людей всегда одно,
Только я его не уберег.
И такая щемящая грусть в словах его, что я застываю в дверях, стараясь даже не дышать. Я-то ведь знаю, как потом стыдится он таких минут.
Но он услышал, обернулся. И тут же замолчал. Я подсаживаюсь к нему и молча слежу за его работой. Молчать мы можем часами. Но выдержки у него всегда больше.
— А что вы, собственно, делаете сейчас на заводе, Витя? — завожу я разговор, осторожно выводя его из «молчанки».
Но Виктор упрямится.
— Сейчас? — отвечает он нехотя. — Совершенствуем зажимные устройства, внедряем пневматические приводы к станкам.
— Я не совсем понимаю, Витя.
Он оживляется, в нем просыпается популяризатор.
— Ну как вам объяснить? Что такое токарный станок, представляете? Прежде чем пустить в ход резец, надо установить и закрепить стальную болванку. Делается это вручную, винты затягиваются с помощью рычагов и ключей. Снимают готовую деталь тоже вручную. Десятки раз в смену, тьма времени. Ну а пневматическое устройство позволяет мгновенно заклинить деталь в патроне. Нажал кнопку, и сжатый воздух все сделает без рычагов и ключей.
Виктор увлекается, и рассказ о зажимных устройствах превращается в лекцию об автоматике. Через полчаса я знаю об этом несравненно больше любого корреспондента английской газеты, набившего руку на «московских сенсациях».
Я все больше люблю его, этого человека, к которому нельзя подойти со старыми душевными мерками. Не холодноватое английское «нравится», а именно русское, славянское «люблю», сплав привязанности и восхищения. Меня восхищает и сдержанность его чувств, благородная мужская сдержанность, которая чем-то сродни подлинной чистоте души, и даже его душевная неприступность, которую он носит как панцирь против человеческого сожаления и любопытства. Это не отчужденность от людей, нет — он готов говорить взволнованно и горячо обо всем, что его интересует, но есть одна заповедная тема, которая замыкает наши уста. Это понимаю не только я, но и его близкие друзья.
Вчера к нам забежали Светлана и Федя.
— А Виктора нет, — объявил я, впуская их, — и когда он придет, не знаю.
— Мы к вам, Иван Андреевич, — тихо сказал Федя и заговорщически оглянулся вокруг, точно нас мог подслушать кто-нибудь в пустой квартире.
— Он Павла видел, — пояснила Света.
— Сидел у окна автобуса, увидел меня и отвернулся. На Фили ехал. — Никуда они не уехали, — присовокупила Света.
— Вы думаете, что Галя в Москве? — спросил я.
— Непременно. Пашка нахрапом действует. С налета. А если не по его, сразу скисает. А Федька говорит: он кислый ехал.
— Значит… — задумался я.
— Значит, сразу не увез — так не увезет. Не поехала она с ним. Вот мы и решили: Галку разыскать и взять в работу.
Я усомнился. Взять в работу… Точно деталь на станке. Да и выйдет ли?
— А с Виктором говорили?