Однако Оппенгеймер знал слишком много, чтобы разделять этот непомерный прилив оптимизма в отношении будущего. Уже тогда он не мог не заметить всех тех, кто вносил некоторую дисгармонию и проявлял свой энтузиазм по поводу грядущего мирного рая с тем оттенком грусти, с которым взрослые смотрят на наивные игры детей.
Когда Оппенгеймер раздумывал о будущем, то его размышления омрачались двумя существенными обстоятельствами. Во-первых, ему было ясно, что две атомные бомбы, сброшенные на Хиросиму и Нагасаки, вовсе не были наивысшим достижением, а явились только началом развития нового вида оружия, пределы которого невозможно предвидеть.
Еще до создания бомбы он написал два письма, датированных 20 сентября и 4 октября 1944 г., своему другу профессору Толмэну.
Толмэн был председателем созданного еще за год до окончания войны комитета для изучения проблем, связанных с атомной энергией. В этих письмах он указывал, что из-за военных условий они смогли создать только относительно примитивное атомное оружие: «Техническое превосходство, которым в настоящий момент обладает наша страна, явилось результатом нескольких лет работы, несомненно интенсивной, но неизбежно плохо спланированной. Такое превосходство, вероятно, можно поддерживать и дальше путем развития технической и научной сторон проблемы. Для этой цели в равной степени необходимы как наличие радиоактивных материалов, так и участие квалифицированных инженеров и ученых. Никакое правительство не может быть на высоте положения в части ответственности за оборону страны, если оно и в данном вопросе остановится на достигнутом в военное время и удовольствуется этим.»
Во-вторых, Оппенгеймер знал по личному опыту (унизительные допросы в 1943 г.), что зародыш атомного соперничества между двумя великими, пока еще союзными, державами — Соединенными Штатами и Советским Союзом уже существует. В противоположность генералу Гровсу, уверенному в том, что Советскому Союзу потребуется десять, двадцать и даже шестьдесят лет для того, чтобы сделать свою атомную бомбу, Оппенгеймер был высокого мнения о советской науке. Правильность его взглядов подтвердил Ирвинг Ленгмюр, американский ученый, получивший Нобелевскую премию за достижения в области химии, по возвращении из Москвы, где он был гостем Академии наук. Ленгмюр не сомневался в том, что русские при желании смогут изготовить в относительно короткий срок атомную бомбу и, вероятно, уже приступили к ее созданию. Он даже считал, что Советскому Союзу, как высокоорганизованному государству, легче осуществить обширную программу атомных вооружений, чем Соединенным Штатам.
Престиж Оппенгеймера в обществе как физика-атомщика сразу же после окончания войны был очень высоким. Указанные выше политические соображения удерживали Оппенгеймера от того, чтобы присоединиться к неуклонно растущему хору предупреждений. В то время как люди, подобные Эйнштейну, Сцилларду, Франку и Юри, говорили о необходимости достичь взаимопонимания с Россией, Оппенгеймер пытался организовать воздушное патрулирование с помощью самолетов, оснащенных чувствительной измерительной аппаратурой, для обнаружения атомного взрыва в России или в любом другом месте земного шара. Уже в течение первой же недели после сбрасывания двух атомных бомб Оппенгеймер, Комптон, Ферми и Лоуренс наметили направления, по которым следовало осуществлять дальнейшее атомное вооружение.
Оппенгеймер энергично боролся против стремления ученых, а также многих правительственных чиновников «отдать Лос-Аламос обратно лисицам пустыни». В личных беседах и в публичных выступлениях он старался, причем всегда успешно, убедить своих коллег остаться в Лос-Аламосе, хотя бы еще на некоторое время. Более чем когда-либо он чувствовал себя ответственным за этот необыкновенный поселок «на краю света». Дипломатические способности позволили ему приобрести новых друзей среди солдат, размещенных в Лос-Аламосе. Солдаты надеялись, что президент вознаградит их за службу. Когда же эти ожидания не оправдались, среди солдат начались недовольства. Узнав об этом, Оппенгеймер написал благодарственное письмо, собственноручно подписал его и вручил каждому по экземпляру. Этот шаг сделал его очень популярным среди солдат.
Но, с другой стороны, Оппенгеймер все больше терял друзей среди своих ближайших коллег, которые, за небольшими исключениями, годами боготворили его. Они надеялись, что теперь он выступит перед миром как выразитель их взглядов, так как сами они еще оставались связанными клятвой секретности. Но сколько они ни обращались к нему, он неизменно отвечал: «Терпение! Терпение! Как раз сейчас обсуждаются деликатные вопросы будущего контроля над атомной энергией. Мы, ученые, должны быть осторожны, и нам нельзя вмешиваться».
Уклончивые ответы Оппенгеймера обеспокоенным молодым ученым Лос-Аламоса и Окриджа при посещении им этих центров напоминали совет, данный в свое время А. X. Комптоном (возглавлявшим Металлургическую лабораторию в Чикаго) коллегам: «Не предпринимайте никаких действий, иначе вы подвергнете риску важные политические мероприятия». Всем казалось, что он имел в виду секретные переговоры с Москвой. Поэтому ученые и попридерживали свои языки, как рекомендовал Комптон.
Но к концу сентября просочились новости о том, что никаких переговоров по атомным проблемам с русскими американская сторона вовсе не вела. На заседании кабинета министров 21 сентября американское правительство, за исключением Уоллеса, высказалось против всякого рассекречивания атомных исследований.
Что же тогда имел в виду Комптон? Сциллард решил это выяснить.
Благодаря его настойчивости ученые в конце концов обнаружили ту истину, на которую Оппенгеймер и Комптон только намекали. Переговоры относительно контроля над атомной энергией действительно велись в Вашингтоне. Но только речь шла не о международном, а о таком контроле, при котором новый источник энергии должен и впредь оставаться в распоряжении Соединенных Штатов.
В те дни почти каждый ученый придерживался того мнения, что должен существовать общественный контроль над атомной энергией. Ведь теперь, впервые в истории, изобретено нечто такое, что в безответственных руках может превратиться в угрозу для всего населения страны, а возможно, и земного шара. Все зависело от того, кто от имени нации будет осуществлять такой контроль. Должно ли руководство атомной промышленностью, как и в годы войны, оставаться в руках военных властей?
Сцилларду стало известно от Комптона, что уже существовал подобный план, и Военное министерство, разрабатывавшие новые законодательные предложения по контролю над атомной энергией, считало, что законопроект пройдет обе палаты Конгресса без затруднений и, возможно, без дебатов. Услышав об этом, Сциллард потерял терпение: он направился прямо в Вашингтон, чтобы узнать точно, что же именно содержал в себе этот законопроект, так тщательно хранящийся в секрете от всего мира. Представитель Конгресса производственных профсоюзов в Вашингтоне Боб Ламб достал ему копию законопроекта.
Сциллард был крайне обеспокоен тем, что прочел. Точно такую же реакцию вызвал этот законопроект на юридическом факультете Чикагского университета, когда Сциллард сообщил его содержание ученому персоналу факультета. Если бы такой закон был принят представителями американского народа, то все будущее развитие атомных исследований было бы в основном подчинено целям дальнейшего вооружения. К тому же ученых-атомщиков предполагалось подчинить исключительно строгому режиму секретности с угрозой длительного тюремного заключения за его нарушение. Если бы законопроект стал законом, то это означало бы «конец демократии», как пророчески выразился распорядитель рокфеллеровского фонда Честер Барнард.
Военное министерство выработало новый законопроект под руководством помощника военного министра Кеннета Ройялла, при сотрудничестве генерала Гровса. Министерство сумело внести его в перегруженный законопроектами Конгресс, не привлекая к себе при этом внимания. Но, согласно Конституции, по каждому предложению до обсуждения его в Конгрессе требовались публичные слушания. На таких слушаниях обычно высказывались различные мнения. Конгрессмен Эндрью Мэй, адвокат из Кентукки, чье многолетнее пребывание в Палате представителей закрепило за ним право председательствования в Комиссии по военным делам, ухитрился провести слушания законопроекта, который он совместно с сенатором Джонсоном из Колорадо должен был внести, избежав при этом какой бы то ни было публичности. Только четырем человекам предоставили возможность высказать свое мнение о законопроекте — военному министру Паттерсону, генералу Гровсу, относившимся к нему весьма благосклонно, а также двум ученым — Ванневару Бушу и Джеймсу Конэнту, которые были консультантами при выработке формулировок законопроекта.