– Приступили. Бригада Метёлкина вызвала американца на соревнование. Американец поставил срок сборки пятнадцать дней, наши берутся в девять. Американец очень обиделся, не хочет соревноваться. Говорит: я работать приехал, а не на голове ходить.
– Шибко ругается?
– Шибко!
– Ничего, подтянется. Вот что, вызови ко мне сюда Нусреддинова. Комсомольцы приехали. Надо их сразу взять в оборот, организовать несколько образцовых бригад. Если комсомольцы не пойдут во главе соревнования, то грош цена всей их работе.
– Хоп.[23]
– Гафур! – вернул его от двери Синицын. – Увидишь Гальцева, пришли его, пожалуйста, сюда. Если постройком будет работать, как до сих пор, то придётся разогнать его к чёртовой матери,
– По-моему, давно пора.
– Ну, ну, давай его сюда.
В комнату вошли трое новых.
– Значит, не дашь? – поднялась Синицына.
– Чего? А, насчёт клуба! Никак не могу. Подожди выходного дня.
– Опять старая песенка! Не дашь, не надо… Сегодня долго будешь занят?
– Да, часов до двух. Заседание…
– Ну, до свидания.
Она поправила платок и пошла к выходу,
Очутившись на улице, она сделала несколько шагов и остановилась. Зной прозрачным густым пламенем обдал всё тело. Синицыной показалось, что платье её вспыхнуло и облетело, она идёт по улице совершенно голая. Она машинально обдёрнула платье, заслоняя колена, и медленно пошла вперёд, опустив платок на глаза. Концы туфель мягко уходили в горячую пыль. По всему телу расползалась неотразимая тяжесть.
Домики у дороги стояли ослепительно белые, будто обведённые дымкой. От их белизны ломило глаза. Деревья, серые от пыли, с неестественно неподвижными листьями, казались неуклюжими, условными изображениями деревьев. Даже ярко-зелёные птицы избегали садиться на их ветки и дремали на проводах, беспокоя, как весеннее воспоминание о зелени.
Из соседнего домика долетели жалобные звуки гитары. Синицына огляделась кругом: проулок был пуст. Она повернула за угол и, войдя в сени, толкнула дверь.
Гитара оборвалась.
На диванчике сидел полуголый мужчина, с чёрными, очень аккуратно подстриженными усиками и с вороными волосами, тщательно расчёсанными на пробор. На столе перед мужчиной стояли бутылка пива и пиала.
– Это ты? – удивился мужчина, откладывая гитару. – Не боишься, что тебя увидят?
– Наплевать! Умираю от жары. Дай попить.
Мужчина церемонно ополоснул пиалу пивом, выплеснул на пол и, налив до краев, подал Валентине.
– Пожалуйста.
Синицына выпила залпом,
– Хорошо! Дай мокрое полотенце – лицо вытру.
Она натерла виски одеколоном и, пудрясь перед зеркалом, сказала отражавшемуся в нём мужчине:
– Дикая жара! Ты чего не на работе? Гуляешь опять?
– Не гуляю, а болею. Могли бы поинтересоваться моим здоровьем, Валентина Владимировна. В последнее время вообще перестали жаловать меня своим вниманием. Не знаю, чем объяснить сегодняшнюю честь.
– Что ж у тебя такое?
– Малярия терциана.
– Что-то температуры у тебя никакой нет, – положила она руку на его лоб.
– А ты что, хотела, чтобы меня уже трепало? Вот женская заботливость!
– Ничего бы не хотела, а просто скажи: прогулял. Не выдумывай, что какая-то «терциана».
– Я приступ малярии за три дня чувствую. Если в таком состоянии выйду на жару, завтра у меня сорок градусов будет.
– Сорок градусов у тебя сегодня уже есть, – указала она на бутылку водки, стоящую под столиком. – Это ты от малярии лечишься?
– Спроси врачей – чем вернее всего можно сломать приступ. Хиной и спиртом.
– Ты так круглый месяц ломаешь. Не видела я что-то ещё никогда, чтобы тебя трепало.
– А тебе интересно посмотреть. Вот, видимо, и помогает моё лекарство, если не трепало.
– Стыдно, Павел, прогуливать. Там люди с ума сходят, прорыв ликвидируют, а ты дома сидишь. Нагорит тебе в конце концов за это.
– А кто бы тебя пивом напоил, если бы меня дома не было? Бросьте вы агитацией заниматься, товарищ секретарша. Мне моё здоровье дороже. Дурак я – на такой жарище работать! У меня сердце не выдержит.
– То малярия, то сердце. У тебя все болезни сразу. Но жара действительно зверская. Не понимаю, как люди работают на таком солнце.
– Как это не понимаете? А кто же социализм построит? Тут уж, пожалуйста, невзирая на температуру. Кристаллов – известный антиобщественник, как меня аттестует наш «профнамоченный», – Кристаллов может не понимать. А вам не подобает. Если уж вожди перестанут понимать, то что же нам, простым смертным?
– Брось язвить, Павел, не выходит это у тебя. И фамилию ты себе придумал неподходящую. Перемени, очень уж кристаллическая.
– Зато советская. Природные богатства нашей социалистической страны демонстрирует. И одна на весь Союз, попробуй найти ещё одного Кристаллова. А что, разве лучше Синицын? Синица за море летела и море зажигать хотела. Руководителю строительства такая фамилия не подходит. Даже, я бы сказал, неудобно получается.
– Сострил. Думает, остроумно. Я вот смотрю на тебя, слушаю, что ты иногда говоришь… Ты ведь явно антисоветский элемент. Как это тебя на строительстве, да ещё заведующим техническим отделом, держат?
– А как же это вы, Валентина Владимировна, с антисоветским элементом поддерживаете связь, в дословном и переносном смысле? Или поздно заметили и раскаиваетесь?
– А мне просто любопытно. В первые дни ты мне даже этим нравился. Все у нас кругом очень уж, понимаешь ли, выдержанные, стопроцентные, даже матом друг друга не покроют, а обязательно цитатой из вождя.
– В рамочки не укладываетесь? Во, во! Смотрите, как бы самим в антисоветские элементы не попасть.
– Нет такой опасности. В отличие от тебя я понимаю, что всё это правильно и нужно, иначе и быть не может, – просто немного скучно.
– А всё-таки в рамочки уложиться не можете. Вот и в партии не состоите. А ведь жене вождя, можно сказать, полагалось бы. Вам по чину и социальному положению сейчас бы надо в клубе сидеть, штурм культурно обслуживать, а вы вместо того пивцо у меня попиваете.
– Могу работать, когда есть охота. Нет охоты, и работа плохо идёт, и удовольствия от неё никакого.
– Вот то-то и оно! В чём, собственно говоря, мои расхождения с коммунистической партией?…
Синицына расхохоталась.
– У каждого гражданина могут быть расхождения с партией, ничего тут смешного нет. Я говорю: почему я не вступил в коммунистическую партию?
– Ты? А кто ж бы тебя принял?
– Напрасно думаешь! – обиделся Кристаллов. – Может быть, я и подумывал, да вот в рамочки не укладываюсь. Скажут: иди по левой стороне. А может, на правой как раз пивная окажется? Обязательно зайду и дисциплину сломаю… Свободы душа человека просит. Индивидуальность во мне бунтует. Нельзя всех людей по одной мерке мерить: пять дней работай – шестой гуляй. А может, у меня на третий день погулять настроение будет, а на шестой работать захочу?
– А если тебе ни на третий, ни на шестой работать не захочется, тогда как?
– Может, я в день сделаю больше, чем другой в шесть?
– Переходи тогда на сдельщину.
– Тоже придумали: сдельщина! Кто наворочает больше, тот и получай! А может, у него и потребностей-то никаких нет, – поел и на бок. А другой хоть и наработал меньше, зато у него потребности духовные не простые, а с компликацией. По табелю этого не определишь. Мне вот каждый день табели подсовывают: тот столько-то выработал, этот столько-то. Ты думаешь, я им по табелям плачу, человека обижаю? Я на глаз вижу, чего человек стоит. Может, он по табели и наработал за четверых, а если он человек тупой, – зачем ему столько денег? К примеру, здешние таджики или узбеки. Какие у них потребности? Ведро зелёного чая вылакал без сахару, и ладно. Зачем им деньги? Другое дело русский человек, он и выработал меньше, да парень, видать, хороший. Разве можно такого из-за сухой табели обидеть? Ленин сам сказал: каждый по способностям, каждому по потребностям. А может, он больше и выработать-то неспособен, а потребности у него большие? Я вот только зав. техническим отделом, не начальник строительства, а рабочие меня больше Ерёмина уважают. Знают: как решу, так и будет.