Похоже, что представители моей многострадальной семьи являются единственными долгожителями этого дома, отобрав оливковый венок даже у семьи создателя. Расцветка флагов менялась, приходили новые режимы, перестраивались соседние дома, город рос, поглощая окружающие деревни и поселки, исчезли финские рыбаки, мордовские рабочие и даже вологодская прислуга, а мои родственники несли службу в этом доме, в этой квартире, а точнее комнате, несли службу преданнее, чем самые ответственные вассалы. Мой род хранил верность дому, доставшемуся от советской власти, ощетинившейся красными звездами, и ушедшей в небытие. Стойкие оловянные солдатики со звездами на касках; вскоре портреты моих предков можно вывесить в коридоре, чтобы они образовывали галерею, подобно галерее героев Отечественной войны в Эрмитаже.
Я соглашусь на это, только если хромой дворецкий с большой сальной потрескивающей свечой будет идти, кряхтя, мимо сплошного ряда портретов усопших. Покашливая, он бы рассказывал о каждом:
«Это Иван Янкелевич Ладзыга – еврей из местечка на границе современных Польши и Белоруссии. Тогда это все была Российская Империя. Ладзыга перебрался в Ленинград после революции и по службе получил комнату в этом самом доме. Иван был сыном раввина, но сам пошел в кузнецы, в его молодости, когда евреям было запрещено выезжать за черту оседлости, занимался ковкой всякой всячины для штетла – еврейского городка. А после революции пошел по карьерной лестнице, какая была. Сейчас его можно осудить, но тогда, наверное, никто не знал, чем обратится советская власть. И он не знал. Как мы можем осуждать Ивана Янкелевича который пошел служить в органы ОГПУ? Работа была долгой и добросовестной, настолько, что к Великой Отечественной войне он уже был в звании полковника. Да, упустим моменты его работы, чтобы не углубляться. А потом Ладзыга принимает православие прямо в сорок шестом году, прямо под Берлином. Еврей, полковник НКВД, сын раввина, принимает крещение, меняет имя на Ивана Яковлевича, и с этого периода все еврейство в их семье обрывается. Обрывается и благодаря борьбе советской власти с космополитизмом. Правда, принятие православия никак не помогло карьере Ивана, скорее наоборот, но это уже другая история, тем более, мы подошли к Владимиру Ивановичу. Расскажу вам его историю…»
Мой род еще верен этой квартире. До конца.
476.
Но кто написал на стене это карандашом, сбивчивым, неаккуратным почерком, если не я? Но точно знаю, что не мог, хотя живу здесь достаточно долго. Точнее, не так, я жил в квартире с самого детства вместе с родителями, пока мне не исполнилось двадцать лет.
Все это как будто случилось слишком давно, не в прошлой жизни, не в жизни за десять жизней до этой. Отец – замдекана филологического факультета и одновременно центральная фигура петербургской литературной тусовки, мать – бывшая советская журналистка со всеми вытекающими. У меня было все – квартира в центре Города, публикации в лучших журналах, третий курс филологического. Все в жизни благоволило к хорошей карьере, литературным премиям, грантам и щедрым командировочным, но именно в конце третьего курса я поругался с отцом из-за какой-то странной и скрытой от повествования причины.
В лучших традициях юношеского максимализма, недоучившийся филолог решил сделать назло родителям, поэтому на следующий день после ссоры забрал документы из университета, тем самым закрыв себе дороги к будущему безоблачному, зато открыв пути будущему сумрачному. В то время я еще был готов на настоящий бунт. Сам по себе бунт представлялся мне чем-то ценным, как это часто бывает у молодых людей. Эпатаж, поза, вызов, пощечина общественному вкусу – все, чем может прельстится молодой и гордый человек. Тогда я еще не знал, что юношеский бунт – это целлофановый пакет на голове. За ним ничего не видно, в нем трудно дышать, а само по себе надевать на голову целлофановый пакет – это вершина глупости.
Бунт не оставил выбора. Жизнь подхватила подмышки, и, напевая сладким голосом, унесла скитаться по бесконечно-суровой стране, занимающей колоссальные пространства, и, напоминающей целый мир, которая дала жизнь и почву под ногами, но не сказала самого главного.
Она не сказала, зачем мы здесь.
Моя Родина умеет задавать вопросы, но не умеет давать ответы. Этим она похожа на сфинкса, который сжирает всех, кто не способен дать ему ответ. Родина – страна мытарств и вечного вопроса, страна драмы и сломанной судьбы. Моя Родина – вкус жести вместе с кровью на зубах, запах соленой воды, дурная трагедия, ожог на лице, болючий, как поцелуй врага в самые губы перед тем, как всадить ему в сердце финку с пятиконечной звездой. Моя Родина – противоречие и чистое чувство – не любовь и не ненависть, древнее, глубже – настоящее первозданное чувство и есть моя Родина.
Сколько всего было дано в этих мытарствах?
Находилось в них место и бесконечному русскому южному небу в далекой степи, где не слышен гул больших дорог и совсем не виден свет городов, а звезды напоминают взгляд тысячеглазого титана, нависшего над тобой. Взгляд такой бездонный, что кажется, он неслышно зовет на самую крону дерева мира, чтобы потом столкнуть вниз, в мир запредельный, полный духов и звуков бубна.
Песни прибоя ласкали меня, когда мы с коммуной хиппи сбились с пути и спали после долгого группового секса прямо на теплом прибрежном песке, а лунный след убегал к самому горизонту, приплясывая на волнах. Там же, на побережье, в старой квартире с большими окнами было место выступлениям авангардных поэтов и квартирным выставкам художников, с одной из которых я увел девушку с кольцом в носу и с биполярным расстройством.
Я видел самые далекие русские деревни, вокруг которых густился суровый и смурной зимний пейзаж средней полосы. Он разваливался серым ртутным маревом на километры вокруг. Понурые, замерзшие деревья напоминали иссохшие скелеты древних животных, которые с самого начала истории были обречены на гибель. Тогда казалось, что эти изуродованные и забытые останки торчат из земли. Небо было полностью серым. Насквозь, настолько, что надежда на солнце в этом мире улетучилась полностью.
Я видел полярное сияние.
Его непередаваемая красота, умопомрачительные танцы и всполохи твердили сверху о том, что это и есть твои предки, ушедшие в небытие, и сливающиеся в едином хороводе здесь, прямо перед тобой на небе, от которого веет вселенским холодом, таким родным и близким, словно этим холодом кормят всех детей на моей Родине.
Путешествие и метания приводили к непризнанным гениям и переоцененным посредственностям, путь проходил через прокуренные квартиры и затертые гаражи, сломанный нос, сопли, кровь и теплоту истинной дружбы.
Чертова жизнь пронеслась мимо как ночной поезд проносится с громким рыком на ночном полустанке и утекает в даль, в сплошную ночную черноту, оставляя запах угля и рифмующиеся в голове звуки «чучух-чучух».
А потом я вернулся в наше родовое гнездо. Потому что случилось 476. И квартиру захотели продать, отдав большую часть нашей доли, от которой остался только кусочек, где я и обитаю, эта небольшая комнатушка.
Черт возьми, я знаю каждый миллиметр этой комнаты, но могу поклясться последними деньгами, что не представляю, откуда тут появилось число 476.
476.
Я бы мог сказать, что оно появилось просто так, но скорее всего я заметил его не сразу. В один день, раскладывая документы на полке, случайно увидел три цифры, выведенные карандашом на месте оборванных обоев.
Вполне возможно, что в квартиру забрались студенты африканцы или китайские торговцы и оставили этот знак, ничего не взяв и закрыв дверь снаружи. Да, я нисколько не буду удивлен, если это сделали мои соседи по коммунальной квартире – экзотичные личности. Узнав о моем отказе, покупатель, который уже приобрел все комнаты в бывшей коммуналке, исключительно сильно расстроился. Расстроился настолько, что назначил моими соседями всевозможных гостей нашей неприветливой страны – от мексиканцев до тайцев, камбоджийцев и ангольцев, чтобы сделать жизнь второго владельца невыносимой.