– Мадам Гольцберг, ваша очередь! – пропищал возле нее насмешливый голос.
– Ваша очередь, – повторил басом ее кавалер.
Она опомнилась, протанцевала первую фигуру, но в продолжении кадриля несколько раз сбивалась с такту, путала фигуры и отвечала невпопад петербургскому кавалеру, который, играя своими бриллиантовыми пуговками, поглядывал на нее искоса с недоуменьем и самодовольно рисовался против большого зеркала.
На другой день все кричали по секрету о ни на что не похожем смятении полковницы Гольцберг в то время, как «петербургский» танцевал с нею. Многие подозревали давнишнее знакомство между ними; некоторые разглашали это за достоверное, и все знающая полицеймейстерша рассказывала уже по этому случаю несколько презабавных анекдотов, извлеченных из взоров полковницы и из собственных своих догадок. Бедная полковница!
Надобно знать, что в то время три особы были предметами безжалостного внимания жителей этого города – полковница Гольцберг, жена полковника Листкова, командовавшего другою батареею, и приезжий из Петербурга мосье Нерецкий, – но каждая по другой причине. Первой не могли простить ее холодности к обществу, дышащему мелочной завистью и сплетнями, этой язве провинциальных городов; ее склонность к уединенной жизни, ее отчуждения от всех знакомств и особенно простоте ее нарядов, без всякой бронзы. Вторая явилась грозною соперницею всех модниц города: два раза в год выписывала она из Москвы целые транспорты нарядов; она имела большие притязания на красоту и на паркете была истинной командиршей своих офицеров, как муж ее был командиром их в поле. Мосье Нерецкий занимал умы вот по какому поводу: Нерецкий не имел в городе родных, и именье его не было расстроено, – так зачем бы ему переселиться из столицы на всю зиму в дрянной городок? Нет сомнения, говорили мужчины, что он исключен из службы. Нет сомнения, говорили женщины, что он в Петербурге не нашел подруги по сердцу и возвратился в свой родимый край искать второго рождения или первой любви, или, говоря яснее, законной супруги. Как не обратить внимания на человека, у которого можно при случае выиграть порядочные деньги! Как, с другой стороны, не обратить внимания на человека лет тридцати, с большими бакенбардами, с тремя бриллиантовыми пуговицами на манишке, на человека, который так мило растягивается на стуле перед фортепианами и поет «Талисман» и «Красный сарафан» полубасом, полутенором, опираясь на восемьсот душ, которые он наследовал после батюшки в пятидесяти верстах от города? По всем таковым уважениям каждый шаг госпожи Гольцберг и Листковой и господина Нерецкого был основанием новой сплетни. А в эту зиму, как нарочно, столько было балов и пиров, сколько не запомнят в той стороне со времени Куликовского сражения. В старых деревянных рядах всякий день толпились дамы; купцы развешивали моднейшие газы и материи; девицы и дамы на каждый бал являлись в новых платьях и с новыми затеями.
Уже вторая дочь прокурора познакомилась довольно коротко с Нерецким; он всегда танцевал с ней мазурку, но иногда казался неравнодушен и к дочери отставного генерала, которая некогда была воспитана в институте и потому все еще обворожала детской невинностью и милой резвостью, – а иногда его снисходительный взор падал на дочь главы купечества, наследницу двух больших домов и нескольких сот тысяч денег. Эти три грации боролись между собой, гоняясь за сердцем петербургского адониса [127], то опережая друг друга, то отставая с горечью и злобою. Когда в зале явилась полковница Гольцберг, Нерецкий первую кадриль танцевал с ней. Этого уже довольно. Полковницу разнесли на языках. К мазурке он приглашал ее, она отказалась и уехала, а он всю остальную часть вечера бродил со шляпою в руках, не танцуя и почти не говоря ни с кем, что с ним очень редко случалось. Какая пространная канва для злоречия! Все взволновалось; все зашипело от ярости! Через неделю Нерецкий был с визитом у Гольцберга, и полковник пригласил его к обеду на следующий день. К вечеру того дня уже все рассказывали, что полковница надела новый шелковый капот и заказала к обеду два лишних блюда.
Но возвратимся ко дню, который непосредственно последовал за балом. В десять часов утра Вера была уже в комнате Ольги, и они без докучливых свидетелей предавались искренним чувствованиям.
Вообразите два цветка, возросшие на одном стебле, которых питала одна роса, освежал и лелеял один ветерок; которые под грозною тучею прижимались один к другому п после весело красовались под весенним солнцем, любуясь взаимно своей красотой. Вообразите, что жестокая рука сорвала их с родного куста и, не довольствуясь этим, разорвала еще не отстрадавшие их стебли и посадила цветки в разных сторонах, под разными небесами, на незнакомых почвах. Бедные цветы не увяли, но душа, насильственно разделенная надвое, могла ли оживлять их по-прежнему? Зной палил их, черная туча обливала холодным дождем, они равно клонились к земле осиротелыми головками; им не от кого было ждать утешительного взора, некого ободрять веселою улыбкою; и равнодушно ждали они вихря, который вырвал бы их с нового корня и обратил в прах.
Так росли Вера и Ольга; мать Ольги приютила сироту Веру, и она забыла свое сиротство. В счастливой южной стороне, на южном берегу Крыма жили они, не считая дней. Солнце пробуждало их для учения, для прогулок, для неистощимых разговоров; в продолжение коротких южных зим они пламеннее предавались учению под заботливым руководством матери.
Но чтобы понять характеры этих двух молодых особ, надобно знать несколько их воспитание.
Мать Ольги, умная, почти ученая женщина, была несколько вольнодумна. Не по собственным размышлениям, но в те лета, когда всякий по наружности блистательный афоризм глубоко западает в разум, она прочла все творения философов французской школы и считала непреложные условия женского быта за выдумки, годные только для толпы. В жизни своей она не испытывала этих сильных переворотов, которые заставляют иногда закоренелых вольнодумцев устремлять взор к небесам; она жила тихо, однообразно: исполняла все свои обязанности с строгою точностию, была добра для себя и для других и по этим правилам воспитывала своих детей. Они учились всему, исключая того, что должно служить основанием прочего; но мать старалась от нежного возраста изощрить в них до высочайшей степени чувство благородства; предметами их благоговения были деяния великих мужей. Самопожертвование, великодушные поступки заставляли трепетать их юные сердца, и от ранних пор они привыкли чувствовать и мыслить по примерам древних. Никогда ложь не оскверняла их уст; данное обещанье они хранили и исполняли наперекор всем обстоятельствам, как тот римлянин, жертва своего слова, который вызывал слезы удивления на их щеки. Прибавьте к этому совершенное уединение, где ничто не разочаровывало их понятий, где, напротив, все питало в них посеянные семена плодов не нашего века, где развалины генуэзской крепости и высокий утес беспрестанно являлись их пылкому воображению то древней Капитолией [128], то скалой Тарпейской [129] и где библиотека нескольких сот томов была отворена для них от тринадцатилетнего возраста. Представьте себе все это, и вы поймете их порывы сердца, простите излишнюю мечтательность головы. Вы скажете, что теперь не много примеров такого воспитания. Не знаю!.. Конечно, теперь их гораздо меньше, с тех пор как в домашнем образовании юношества Бальзак заступил место Цицерона.
Да, после шестилетней разлуки они увиделись вновь; но как годы изменили их! Кто бы узнал в тихой, медленной поступи Ольги, в ее бледном лице и грустном выражении глаз, в холодных и резких суждениях Веры и в ее равнодушии ко всем чувствам сердца, кто бы узнал, говорю я, тех резвых девиц, которые как серны карабкались на неприступные утесы, смеялись на краях бездны, встречали восход солнца на обломках древнего христианского храма, любуясь пурпуровым цветом утренних облаков и зарумяненною поверхностью моря? Которые по непонятному для самих себя влечению искали опасных мест, с наслаждением садились на высоком обрыве, внизу которого кипели волны, и там с большим восторгом читали сперва Плутарха, позже вымыслы графини Жанлис и баронессы Сталь?