Тысячи родителей потеряли детей во время этого исхода на юг. Еще много месяцев газетные полосы пестрели объявлениями семей, которые разыскивали пропавших. Ларошфуко оставались в машине и всегда держались вместе. Понемногу они продвигались вперед – долгие часы ушли только на то, чтобы по одному из немногих мостов, которые немцы еще не разбомбили, пересечь Луару, огибающую юг Франции.
В небе больше не было «юнкерсов», однако дороги оставались такими же переполненными, как и прежде. Это паника, думал Робер. Не в его привычках было задумываться, но он прекрасно понимал ее причину. Людей гнало из домов не только нынешнее вторжение. Их гнало вторжение, которое стояло у них перед глазами последние 20 лет. Вторжение, которое они слишком хорошо помнили.
В Первой мировой войне погибло 1,7 млн французов – 18 % всех, кто сражался. Больше, чем в любой другой развитой стране. Французская земля была ареной множества сражений. Битвы были настолько чудовищными, а разрушения настолько повсеместными, что казалось, будто война так и не закончилась. Фамильное поместье Ларошфуко, Вильнёв, тоже стало полем боя: в ходе войны оно переходило из рук в руки 17 раз. Французы обороняли замок, немцы вели огонь с противоположного берега Эны. Вильнёв превратился в руины, соседнему Суассону повезло ненамного больше: город был разрушен на 80 %.
Даже после того, как Ларошфуко заново отстроили поместье, на его фундаменте отчетливо виднелись характерные следы от тяжелых снарядов. Почва на всех 14 гектарах Вильнёва тлела еще семь лет после того, как ее изрыли минометными снарядами. Она дышала паром – слишком горячая, чтобы ее пахать. Даже в 1930-х гг. Робер не раз видел, как плуг останавливался и работник доставал из борозды похороненный в земле артиллерийский снаряд или ручную гранату.
Даже 1600-летний собор в Суассоне, где Ларошфуко иногда бывали на мессе, изрешетили пули и снаряды – от каменного фундамента до горделивых готических шпилей: где-то темнели шрамы от очередей, а иные раны были сквозными. (На фасаде собора до сих пор видны эти шрамы.) Такие же отметины носили и магазины по всей округе, а многие ветераны войны, включая и отца Робера, вернулись домой с увечьями. После ранения лодыжки, полученного в 1915 г., Оливье сильно хромал. Последствия войны мешали даже его увлечениям – отправляясь на охоту, он теперь брал с собой жену. Пока муж высматривал дичь, Консуэло держала ружье: лишь заметив добычу, он на миг отбрасывал трость, чтобы прицелиться и сделать выстрел.
Оливье еще повезло. Иных ветеранов война изуродовала настолько, что они отказывались появляться на людях.
«Все детство я слышал беседы взрослых о Великой войне, – вспоминал Робер много лет спустя. – Родители, бабушки и дедушки, дяди – о ней говорили все». И хотя эта тема постоянно всплывала в разговорах, Оливье редко касался сути – тех четырех лет, проведенных на фронте. Он служил офицером артиллерии, и в его обязанности входило корректировать огонь батареи: следить, как снаряды ложатся на немецкие позиции, и передавать, нужно ли взять выше или ниже. Оливье не распространялся и о более личных подробностях военной жизни, как делали другие ветераны в мемуарах: о том, как во время наступлений приходилось идти по трупам погибших товарищей, о безумии, которое охватывало от долгого сидения в окопах. Оливье бродил по коридорам замка Вильнёв, ведя какой-то личный и почти непрерывный разговор с призраками прошлого.
Он не был слишком вовлеченным отцом, ограничиваясь наставлениями, что «плакать стыдно», и находил утешение лишь в красоте природы. После войны Ларошфуко-старший получил юридическое образование, однако не завел практику: в детских воспоминаниях Робера отец всегда был типичным сельским дворянином. Больше всего Оливье оживлялся, рассказывая о георгинах, которые разводил в саду.
Консуэло, потерявшая на фронте двух братьев, была куда более прямолинейна. Она велела детям никогда не покупать немецкие товары и не позволяла дочерям изучать этот «грубый» язык. Даже общественная работа Консуэло постоянно напоминала ей о прошлом: возглавляя местное отделение Красного Креста, она посвящала почти все свое время помощи семьям, чьи жизни перевернула война[7].
Семья Ларошфуко не была исключением: Великая война изуродовала прошлое большинства французов, и мало кто мог отделаться от этих воспоминаний. Сама французская армия была настолько деморализована, что бездействовала перед лицом растущей мощи Гитлера. В 1936 г. армия фюрера вновь оккупировала Рейнскую область[8], нарушив договоры, заключенные по итогам Первой мировой, – без боя, не встретив ни малейшего сопротивления. Между тем Франция располагала сотней дивизий, а ослабленная армия Третьего рейха смогла выставить на Рейне только три батальона. Позднее генерал Альфред Йодль, начальник оперативного штаба германских вооруженных сил, вспоминал: «Учитывая наше положение, французские силы прикрытия могли разнести нас в пух и прах». Однако, несмотря на подавляющее превосходство в численности, французы так ничего и не предприняли, позволив Германии вернуть контроль над Рейном. С того дня Гитлер больше не считался с Францией.
Военная мощь Германии росла: новая война казалась неизбежной, но французы гнали от себя саму мысль о ней, еще не оправившись от пережитого в прежней бойне. В 1938 г. французские парламентарии подавляющим большинством (537 против 75) проголосовали за Мюнхенское соглашение, по которому Гитлеру отходила часть Чехословакии. В то же время писатель Жан Жионо, ветеран Первой мировой войны, утверждал, что война бессмысленна, призывая солдат дезертировать, если она вдруг начнется. «Нет никакой доблести в том, чтобы быть французом, – писал Жионо. – Есть лишь одна доблесть: остаться в живых». Леон Эмери, учитель начальной школы, опубликовал в газете колонку, ставшую в конце 1930-х гг. своеобразным девизом для многих: «Лучше рабство, чем война».
Этот отчаянный пацифизм царил в умах многих европейцев и после начала новой войны. Осенью 1939 г., после того как Великобритания и Франция объявили войну Германии, американский журналист Уильям Ширер проехал на поезде вдоль участка франко-германской границы протяженностью около 160 км: «Ребята из поездной бригады говорят, что на этом фронте не было сделано ни одного выстрела… Войска… занимались своими делами [строительством укреплений] на виду и в пределах досягаемости друг друга… Немцы подвозили по железной дороге оружие и боеприпасы, но французы их не трогали. Странная война».
Поэтому в мае 1940 г., когда в небе с воем пронеслись немецкие самолеты, многие французы увидели не просто новый способ ведения войны – крылья пикирующих «юнкерсов» оживили для них кошмары последних 20 лет. Именно поэтому детям Ларошфуко потребовалось целых четыре дня, чтобы добраться до бабушки: страшные воспоминания лишь усиливали панику населения из-за гитлеровского блицкрига. «Нам еще повезло, что мы приехали так быстро», – вспоминала позже Йолен, младшая сестра Робера.
Поместье бабушки Майе возвышалось над городком Шатонёф-сюр-Шер. Этот трехкрылый замок с обширными владениями был жемчужиной и центром притяжения всей округи. Потрясающий, почти нереально величественный шестиэтажный особняк насчитывал шесть десятков комнат, включая чуть ли не 30 спален, три салона и картинную галерею. Дети Ларошфуко, привыкшие к роскоши, обожали сюда приезжать. Однако в этот весенний день радость встречи довольно быстро сменилась всепоглощающей усталостью. Утомительное путешествие вымотало и детей, и ожидавшую их бабушку. Хуже того, радио то и дело сообщало об очередных военных успехах немцев, заставляя всех снова и снова тревожиться.
В ту же ночь 2-я танковая дивизия вермахта достигла Аббевиля в устье Соммы, на побережье Ла-Манша. Лучшие части союзников, все еще находившиеся в Бельгии, оказались в ловушке. В голосах радиодикторов зазвучали панические нотки. У нацистов появился опорный пункт в глубине страны: за все четыре года Великой войны немецкой армии не удалось продвинуться так далеко. Теперь она затратила на это всего 10 дней.