Галка присмотрелась к нему – с чего бы вдруг такое милосердие? У Палыча ведь наверняка чего только не просили и какие только взятки не предлагали, но он, закостенелый даже не от страха, а из нежелания перемен, все делал по правилам, держась за свое непыльное местечко. А тут одна просьба от какой-то истеричной, капризной женщины, и он на все согласен. Прихоть, рожденная тоской по отцу, слишком острой, будто живот вспороли ножом и бросили умирать. И рана глубокая, черная, и кровь хлещет, и мечешься по квартире в поисках ваты и перекиси, не соображаешь ничего… Но ведь ничего такого в просьбе Людмилы не было, родственники часто не понимали, что делают, но Палыч-то, Палыч куда?
И почему именно Галка? Были среди волонтеров и возрастные тетки, и пропитые мужики, которые под пенсию потянулись к батюшкам и захотели отмолить все прежние грехи, но он отчего-то позвонил ей. Доверяет, что ли? И у Галки чуть потеплело внутри.
Надя поставила отпечаток первым – быстро коснулась экрана и отдернула пальцы, как от кипятка, а потом и вовсе сбежала. Людмила проводила ее пустым взглядом, даже не поблагодарив. Палыч нервничал, суетился, не попадал по кнопкам. Галка тайком вытирала руки о джинсы.
– Готово. Разрешение получено, – ледяной голос из планшета, казалось, подыграл сообщникам. – Доступ разблокирован, можете воспользоваться воспоминанием.
– Боже ты мой, – шепнула Людмила.
В банке плескалось голубовато-гнойное и очень мутное, нездоровое на вид. Нет чтобы расспросить, что это за отец и сколько он всего пережил, где работал и чем запомнился, откуда взялся этот плотный, студенистый осадок, но было поздно передумывать. Без робкой Машки, поджимающей губы Кристины и верной Даны казалось, будто это неправда. К горлу подступил комок, липкий и тяжелый, словно подмоченный кислый хлеб. Галка сглотнула через силу.
Людмила тем временем опустилась перед банкой на колени, обняла прохладное стекло пальцами:
– Пап…
– Осторожно! – У Палыча вышел полузадушенный писк, но Галка слишком тревожилась, чтобы ерничать. – Я выйду, и тогда откроете.
Людмила цепляла крышку отросшими бледными ногтями. Когда в комнате не осталось больше никого, кроме Людмилы и Галки, нереальность обступила плотным кольцом, забилась запахом маринованных помидоров в глотку. Людмилу пришлось поднимать, держать за руки, но все это Галка делала молча – подвывания не утихали, и Галке казалось, что ей на руки спихнули больную девочку с ангиной какой-нибудь или гриппом и теперь именно ей, Галке, отчего-то девочку эту нужно спасать.
Банка открылась со звонким щелчком. Людмила склонилась, распахивая рот, и Галка нехотя, слабо потянула ее за плечи. На самом деле она была бы не против, чтобы Людмила «выпила» всю душу отца в одиночку, но что тогда будет, не хотелось даже представлять… Вместо мелодичного пения раздался скрежет, будто металлической булавкой царапнули по стеклу, и сразу же все осеклось. Стены впитали и звуки, и запахи, и хрип плачущей Людмилы, и саму Галку, которая все еще впивалась в холодные предплечья. Ее выкрутило, вывернуло наизнанку, отжало, как тряпку в меловых разводах у школьной доски, снова швырнуло в молчаливую гостиную недавно умершего человека.
Глаза заволокло молоком, Галка заморгала, уверенная, что ослепла. Мир рванулся снизу вверх, сделал сальто и вернулся на место, но оказался по ощущениям совсем другим, чужеродным. Людмила с криком повалилась на пол и зацепила рукой стеклянную банку, чудом ее не разбив, та покатилась по полу, выплевывая чужие останки эмоций. Галка попятилась в прихожую – шарф, куртка, сигареты. Бежать!
Влетел в комнату Палыч, первым делом схватил и ощупал банку, держа на вытянутых руках, как отраву, дернулся к Галке, потом подбежал к Людмиле. Потянул ее, раскинувшуюся, за руки, забормотал:
– Люда, Люд, ты чего, поднимайся…
Галка видела все это сквозь плотно сомкнутые веки. Мир все еще раскачивался, в голове эхом гремел сиплый и незнакомый голос, хотелось вычистить его, вырвать из ушей, только бы замолчал… Ощутив лопатками холод стены, Галка медленно сползла на пол и закрыла уши руками. Не помогло.
Чужие мысли, эмоции, боль. Осознание своей смерти. Людоедик на полу рыдает и всхлипывает, кричит что-то гортанно, но слов не разобрать. Палыч отнес ее на диван, уложил, сбегал на кухню за мокрой тряпкой. Цветом тряпица слилась с щеками Людмилы, и Палыч задергался, как приколотый на картонку мотылек, не зная, чем еще ей помочь. Людмила выла.
Галка не хотела смотреть, не хотела видеть, но мир прервал качку и подошел к ней, маленькой и съежившейся, чужим огромным человеком. Отец Людмилы бился внутри и кричал, не принимал нового тела, и Галка уговаривала его переждать, перетерпеть, скоро станет легче, но его как будто целиком втолкнули внутрь Галки, растянули ее, как старый детский купальник с лопающимися от старости завязками.
Кажется, она что-то сипела или кричала, этого не запомнилось. Палыч встряхивал за плечи.
– Ты как? – Голос его стал высоким и смешным, но Галке не хотелось смеяться.
Она хваталась за красные горячие ладони, она вскидывала лицо и распахивала рот, но звука не было.
– Номано… – только и смогла выдавить она, едва шевеля распухшим языком, который не помещался во рту, а потом все почернело рывком, растаяло, распалось.
И в черноте этой, лишенной звука и мертвых отцов, ей было так уютно и хорошо, что захотелось остаться там навечно.
* * *
Общага, что удивительно, совсем не изменилась, а Галке казалось, что все вокруг рассыпалось в мелкое мутное крошево, и собирать бесполезно, только руки изрежешь. Сначала надо было вытравить Михаила Федоровича. Она с трудом добралась до комнаты, стуча зубами и дрожа, будто проглотила целиком тухлую рыбину и кишки в животе завязались узлом. Чужой голос шептал у нее в ушах, и она озиралась, надеясь, что это и правда какой-то идиот подсел к ней в автобусе. Рядом дремали пожилые женщины, хихикали пацанята в растянутых спортивных брюках. Михаил Федорович засел внутри Галкиной головы.
Она терла лицо и подбородок – никакой седой щетины. Сгибала пальцы – мизинец на левой руке снова слушался ее, а ведь по молодости Михаил Федорович раздробил кость, и она потом ныла на любую перемену погоды, мизинец стал бесполезным обрубком, слабостью, которую приходилось прятать. Галка почти насильно вспоминала, что никогда не ломала ни рук, ни ног. Целые, тонкие девичьи мизинцы – надо накрасить ногти черным лаком, такого Михаил Федорович даже любимому Людоедику не позволял. Галка куталась в шарф, дышала в него влажным теплом и пыталась не разреветься, на нее и так косились. Вот сейчас медицинская маска пришлась бы кстати, но, как назло, в карманах не оказалось.
В общаге будто отсекло – знакомая лестница, скользкая, в лужах ледяной, лаково отблескивающей воды. Чей-то раскатистый хохот, стук в хлипкие двери. Кровать. Галка упала на подушку, зажмурилась. Кажется, она молилась, чтобы память Михаила Федоровича улеглась внутри, утрамбовалась и стало полегче.
На столе ждала гневная записка от комендантши, выведенная кроваво-красным, но Галка, не читая, смяла ее и бросила в мусорное ведерко под столом, куда вечно по забывчивости совали пустые банки и пакеты из-под еды, и все это воняло и отравляло воздух. Соседок, раздражающих и громкоголосых, в комнате не было, но и одной оставаться Галке сейчас было невозможно. Она пошла на кухню в надежде на вечное столпотворение. И не ошиблась.
Забилась в угол, к батарее, схватилась ладонями за раскаленный чугун и почти обрадовалась боли – своей, такой правильной и сильной. Из приоткрытой форточки летел дождь, сыпал на макушку, от заляпанного абажура по лицам бегали тени. Булькали в кастрюле макароны, шкварчала яичница, и Галка сделала вид, что просто дожидается очереди на закопченную сковороду. Порой мысли о маме становились такими удушающими, остро-режущими, глушащими, что Галка застывала посреди тротуара и не могла ни сдвинуться, ни моргнуть, легкие будто слипались в груди. Желудок выкручивало рвотными спазмами, и Галка пыталась отвлечься: разглядывала лица и витрины, асфальт в глубоких трещинах, пыльную траву у разбитого бордюра или сметенную листву. Порой это помогало ей сдвинуться, доковылять до ближайшей урны и, схватившись за липкие края руками, выплюнуть и обед, и желудочный сок, и страхи.