И Кристина пользовалась этим, и радовалась, и ничего не собиралась менять. Она надолго закрылась в ванной, хотя ненавидела ее больше других комнат в квартире – отслаивающаяся от стены краска, хлопья влажной штукатурки и чернота: то ли плесень, то ли ржавчина, то ли въевшаяся грязь. Даже кафель отставал от стен, грязно-желтый, советский еще… Лампочку вкручивали мелкую, чтобы не видеть коричневого дна эмалированной ванны, чтобы мелкое зеркальце в белых каплях-брызгах терялось в полумраке, а вечно журчащий туалетный бачок не занимал половину комнаты.
Но Шмель мог еще не заснуть, а тогда приход Кристины стал бы началом нового грандиозного плача. Если бы не этот разговор с Юрой, она напросилась бы к нему в комнату – Юра послушно лег бы на пол, на комковатый худой матрас, который всегда дожидался своего часа под кроватью. Сейчас видеть его виноватое лицо не хотелось.
Умываясь холодной водой – опять авария на теплотрассе, весь двор перекопан, горы жирной горячей земли и вонь то ли от канализации, то ли от гнилых труб, – Кристина думала, где бы достать денег. Краску она заказывала из Китая, баночки пахли пластиком и едкой химией, от них кружилась голова; в магазине среди бесконечных полок Кристина виртуозно выбирала самое дешевое и по большой скидке, но даже тогда вопрос об обычных подгузниках не стоял и приходилось использовать марлевые рулоны. Молоко после родов, кесарева сечения, к ней так и не пришло, да она и не хотела превращаться в доильный аппарат, а поэтому покупала самое дешевое питание, и, слава всем богам, Шмелю оно подходило.
Кристина много общалась, звала приятельниц из колледжа, старых подружек, лишь бы кто-то с ее сыном посидел. Хорошо, что Юра вылетел с работы, – теперь ему не найти причины, почему он не может днями напролет носить по квартире крикливое создание и качать его по ночам.
Она пробралась в комнату, осторожно зажгла ночник – Шмель поерзал в дешево-розовой кроватке, вздохнул, по-взрослому и устало, отвернулся к стене. Кристина перевела дух: меньше всего ей хотелось тратить время на ерунду. Огромный белый мешок из-под муки перегородил комнату, нарушил стройную гармонию беспорядка. Горшки с высохшими геранями и сгнившими кактусами, разбросанные полотнища и холсты, кое-где исчерченные, а кое-где перекрашенные или новые, еще не испорченные… Летом Кристина с Юрой ездили на заброшенные огороды, искали доски и гвозди в горелых головешках, а потом сколачивали полки и стеллажи – всюду лежали чужие вещи, воспоминания и мысли, то, что Кристина забывала отвезти в гараж или оттягивала, словно это было ее собственное.
Шмелю такой завал из подрамников, вязаных кофт или мухоловок, шляп, бус или блестящих диско-шаров очень нравился – иногда он просыпался и долго сидел, глядя, как прыгают солнечные зайчики от разбитого зеркальца или как в старых оплавленных свечах будто бы все еще мерцает огонек. Главное, что в такие мгновения он молчал, а поэтому и Кристина готова была принести ему что угодно, только бы это не заканчивалось.
Она тихо разобрала вещи, на каждый пенопластовый фрукт с кислотно-яркими боками, на кружку или корову-солонку она наклеивала стикеры, на которых писала имя, фамилию и отчество. Все заносила в блокнот, черкала пару слов о комнатах, квартирах или домах в частном секторе, чтобы самой не забыть. Что потрясло, что искалось с особой тщательностью, что стоит поставить на первый план, а что призрачно обозначить как бы между двумя мирами, легкая дымка и белая акварельная пена. Оттенки, тени и блики, и вот уже человек оживает перед ней в вещах.
Каждый новый день затирал чужие воспоминания, они зарастали, как коряги в иле на речном дне. Оставалось что-то огромное и непосильное вроде нежданного острого счастья-вспышки, или потери, или аварии, в которой разбились трое, а ты вышла с ушибленной о подушку безопасности грудиной, села на асфальт и расхохоталась – то ли жизни радуясь, то ли не соображая ничего. Бывало и такое.
Очень быстро что-то внутри определяло чужие эмоции, и вытаскивать их приходилось с усилием, долго расковыривать пальцами, счищать наносное, будничное. Все противилось – да, Кристина никогда не ездила на все лето в Грузию, не воровала инжир из-за проволочного забора, не работала слесарем-сантехником в ЖЭКе и не бегала по сырым полям с овчаркой Найдой, но… Кристина боялась, что в один день все эти воспоминания окончательно пропадут, и сохраняла их в картинах.
На колченогом, криво сколоченном Юрой мольберте сушилась последняя из работ. Кристина шагнула к ней в полумраке и коснулась, словно погладила. Это Анна Ильинична, ее сухие рыже-фонариковые ветки физалиса, зеленые серьги с будто бы пластиковыми камешками, браслет из фиолетовых ракушек. Кристина писала Анну Ильиничну широкими мазками, не жалея красок, по всем правилам композиции, но назвать это произведение натюрмортом все равно не смогла бы. Ей виделась то печальная смешинка в глазах, то румянец на яблочках щек, то тихая бесконечная тоска по мужу, будто старушка держала Кристину за руку все то время, пока кисть стелила по холсту.
Внутри пробивался тихий, вкрадчивый голос – она будто бы чуть шепелявила, голос сливался с другими, такими же насильно подселенными в голову, но все же можно было разобрать ее слова. Рассказывала снова и снова то про ракушки в фиолетовой краске, то про синячок-другой на локте. Кристина кивала и выписывала ее речь на белом прямоугольнике перед глазами. Она вся дрожала, едва успевала за мыслью, за желанием, суетилась, будто бы лилось из нее это чувство, будто она была обычным проводником и надо было впустить чужую душу в краску.
Дописав, она под извечный Шмелиный рев упала на кровать и проспала долго-долго, без снов и кошмаров, просто отключилась. Как будто вышла Анна Ильинична из нее болезнью и поселилась на холсте.
Сейчас, в ночи, в тихом посапывании сына и нервных шагах Юры по кухне, Кристина перевернула готовую картину и быстро, угловато нацарапала на заднике черной ручкой, о ком и о чем это было. Она не писала ничего, что Анна Ильинична хотела бы сохранить от чужих людей в тайне, только наброски. Только бы не забыть.
Кристина надеялась рано или поздно организовать выставку в каком-нибудь арт-пространстве, в московской галерее или даже за границей. Умрет и сама Кристина, и Шмель станет старым брюзжащим дедом, протащит через всю жизнь свои детские комплексы и недолюбленность, умрет, а память об Анне Ильиничне останется. И денег опять же выручат, и няню наймут, и Кристина наконец-то поспит не три-четыре часа за ночь, а сколько хочется…
Мешок она быстро сунула за батарею, в компанию таких же, выпотрошенных и пустых. Надо сгрести весь хлам и отвезти в гараж, собрать со стеллажей чужое, отжившее. После того как отрисуешь, становилось легче, спадала лихорадка, уходила болезнь. А вот готовые холсты Кристина могла разглядывать часами – вешала на одном подрамнике на стену, на гвоздь, просыпалась солнечным утром, и всматривалась, и будто путешествовала внутри чужой головы, и наслаждалась бризом, запахом сладкой вареной кукурузы в крупинках соли и даже пяткой, распоротой острой раковиной: боли-то нет… Если просыпался Шмель, Кристина уносила полотно на кухню и сидела там в тишине, прочерчивая выпуклые мазки пальцем.
Она верила, что в этом и есть ее предназначение. Вовсе не в материнстве.
Шумела на кухне вода: Юра устал ходить из угла в угол и взялся за мытье посуды. Звенели вилки, громыхала крышка от кастрюли, шипело холодом – тонкие стены легко пропускали звук, только если это были не Шмелиные крики. Она порой думала, что такого Юру нельзя отпускать: загс, дети и работа, он всегда будет любить и ухаживать, но даже от одной мысли воздух в легких наполнялся затхлостью. Она сразу вспоминала его друзей и накрепко запертую входную дверь, ночные звонки, отсутствие работы… Отпускало.
Ночник погас, Кристина сдвинула на покрывале плетеные миски и чьи-то детские рисунки, грязные кисточки, забралась на диван. День был долгим и неприятным, хотелось выставить его за дверь, а все проблемы решать уже завтра, и… Рев. Словно гром разорвал комнату, контузил, и Кристина прикинулась на матрасе мертвой. Прошла минута, вторая, Кристина сжимала подушку и молилась всем существующим и несуществующим богам, чтобы Шмель угомонился и уснул. Она что-то такое читала про кошек, что они могут спать по двадцать часов в день, так почему с детьми такое не проходит?