Это было беззлобно и по-детски, но задевало. Каждая усмешка, косой взгляд, записка с призывом помыться. Каждый день, когда она тряслась перед школой и, больше того, боялась показать Оксане свою слабость, – Оксана сразу явится на разборки, и от этого насмешек станет только больше. Маша, конечно, слышала все эти истории про тухлые яйца в портфеле, следы от рифленых ботинок на спине и кровяную тягучую слюну, про ворованные из раздевалок вещи и толпу нагрянувших мальчишек, пока ты стоишь, голая и напуганная, но такого никогда не было.
Просто насмешки.
И обидное прозвище.
Детдомовская.
Она вспоминала об этом, выкладывая в кабинете учебник по физике и пенал в виде плюшевого медведя. Теперь у нее хотя бы была соседка по парте – такая же бессловесная и бесцветная девочка-моль Юля, которая обожала расковыривать прыщи на подбородке и общипывала секущиеся волосы, – но в младших классах Маша сидела одна, терпеливо снося все насмешки и плача лишь от этой «детдомовской». Она прожила в доме малютки всего несколько месяцев, пока папа с Оксаной оформляли документы, и мало что запомнила из того времени – память вычистила ластиком и даже оставшиеся резиновые серо-белые катышки выдула из головы, только не запоминай. Смазанное и нечеткое, будто подсмотренное в дневном сериале по телевизору, – нянечка с растрепанными кудрями, которая повторяла «не реви», даже когда Маша не ревела, глыба матраса под локтем и свет луны, от которого нельзя было спрятаться даже под подушкой. Можно сказать, что из одной любящей семьи Маша попала в другую, тоже не из самых плохих, но вот это «детдомовская» прицепилось к ней намертво.
Может, это было единственным, что отличало Машу от других, кроме выдуманного запашка. Теперь вот и диабет добавился.
Бой смешкам и подколкам, как ни странно, объявила учительница – она упирала один кулак, правый, в столешницу с такой силой, что дерево под ее рукой жалобно скрипело; раздувалась и краснела, кричала: как они могут быть такими жестокими, когда девочка осталась без родителей?! Как могут они, малолетние и бездушные, травить ребенка за трагедию? Разве это достойно человека? Учительница была молоденькой и несдержанной, швыряла тетрадки по всему классу, на переменах курила в окошко, но не жалела на детей ласки, и к ней тянулись и любили обнимать ее при встрече – все, кроме Маши. Но учительница бралась именно за нее, и во время таких вот «пятиминуток человечности» что-то проступало на ее лице, неуловимо напоминающее Оксану, и крохотной Маше хотелось забиться под парту, исчезнуть, превратиться в пыль.
Потом пришла одна мама, другая, на всю школу гремели скандалы, что нельзя педагогу так вести себя с детьми, доводить их до слез, тянулись и вялые пикировки, и крики на весь этаж, но… Но к тому времени от Маши почти отстали, переключились на что-то или кого-то другого, и она выдохнула с облегчением.
И Маша исчезла из жизни класса. Так и повелось – друзей или приятелей у нее не было, и некому было позвонить после болезни, спросить про домашнее задание. Оксана и это взяла на себя, сама связывалась с учительницами и записывала четким каллиграфическим почерком упражнения в Машин дневник.
Вынужденное одиночество Маше даже понравилось.
Или, быть может, она просто слишком хорошо убедила себя в этом.
Контрольная прошла спокойно, русский худо-бедно списался на перемене, хоть вечер у Анны Ильиничны и спутал ей все карты. Приближался обед – долгожданный и пугающий. Есть к двенадцати часам хотелось страшно, она могла иногда сгрызть пресную сушку за пару часов до еды или пила воду из каждого встречного фонтанчика, но ни поварихи, ни школьная администрация, ни поставщики продуктов – никто не вспоминал про диабетиков, а поэтому обед оставался лотереей.
Перед столовой она забежала в туалет, привычно сполоснула руки, пробила палец иголкой и сунула багровую каплю под тест-полоску – глюкометр сыто пискнул, чавкнул и выдал ей четыре с половиной. Маша заулыбалась. Четверка – это значит, что она сможет нормально поесть, не опасаясь молчаливых тяжелых Оксаниных взглядов перед ужином. Может, даже укусит корочку серого душистого хлеба или выпьет глоток компота с сахаром, такого сладкого, что язык прилипнет к зубам…
Хлопнула пластиковая дверь в соседней кабинке, и Маша принялась торопливо запихивать глюкометр в сумку. От салфетки крепко пахло спиртом, Маша прижимала ее пальцем, выскальзывая обратно, в облако теплого осеннего света. Мир казался ей таким радостным и распрекрасным, что хотелось зажмуриться, – забылось и утро, и вчерашний вечер, и безволие, остались лишь четверка на тусклом экранчике, солнце и предчувствие обеда. Школьный туалет был не лучшим местом для приступа счастья, тут пахло хлоркой и сыростью, капало из ржавого носика крана, а кафельная плитка темнела от наслаивающегося грибка, с которым боролись год от года, всегда проигрывая, но Маша не могла не улыбаться.
Она вихрем, сама удивляясь скорости и ловкости своего тела, сбежала по ступенькам и в высоких дверях столовой едва не столкнулась с кем-то – ученик этот, сутулый и рыжий, выходил с расстегаем в руке и, казалось, спокойно мог пройти по Машиным ногам. Она отшатнулась, сбилась с шага и пригляделась – это, кажется, Костя из параллельного класса, Маша запомнила шапку его космато-рыжих волос. В первый класс он пришел огненный, лохматый, и в памяти у Маши остались огромные пепельно-сиреневые шары букета у него в руках и эти вот волосы. Цветы давно рассыпались в прах, но прическа у Кости осталась прежней. Веснушчатый, с длинным носом и оттопыренной губой, он прошел мимо, свесив руки, и Маша сразу же забыла об этой встрече.
Она подбежала к столу, заглянула в первую попавшуюся тарелку… Суп, гороховый и густой. Манка на молоке, удар по ее только-только восстановившемуся сахару, хлебная запеченная котлета на белом тарелочном боку. А еще сахаристый чай – такой нестерпимо приторный, что из него леденцы можно было делать. В плетенке издевательски сиял белый хлеб.
И голодная Маша сразу перестала улыбаться и присела на дальний край общей лавочки. Ее снова не заметили, не подумали прервать разговор или подвинуться, только учительница гаркнула на кого-то и продолжила орудовать ложкой в гороховой гуще, причмокивая от удовольствия.
Маше до трясущихся потных ладоней хотелось есть. Подкатили слезы – ну почему?! Почему она не может проглотить всю манку и вытереть тарелку краюхой белого хлеба, почему вынуждена оглядываться и искать в чужих плетенках тусклый и невредный хлеб, а классная руководительница снова начнет гаркать, чтобы Маша не вертелась и ела побыстрей, скоро звонок. Она и правда похлебала супа, все же стянула с чужого стола кусочек хлеба и отломила четвертинку, а корку затолкала поглубже в белые куски, чтобы не соблазняться лишний раз. В сумке ее ждали два огурца и груша, которые Оксана клала с вечера, чисто вымытые и вытертые бумажными полотенцами, но Машу это утешить уже не могло.
– Будешь? – спросила вдруг Юля-моль, и Маша только тогда заметила, что в столовой пусто.
Разбежались по углам дежурные, сгребли в одну звенящую кучу тарелки, плеснули мыльной водой на крошки и густо-желтые капли супа. Классная тоже куда-то подевалась по своим учительским делам, и тишина после гудящего, заполненного людьми зала ударила Машу по барабанным перепонкам.
– Чего?
– Будешь, говорю? Я помню, что тебе нельзя, но ты с таким видом сидишь…
Юля протягивала пирожок. Обычный пирожок, румяный такой, глянцевый, из духовки – спасибо, что хоть не жареный, липко-маслянистый, аппетитный… Маша сглотнула слюну. Пирожки, конечно, были под строгим запретом.
– А с чем? – тихонько, как заговорщица, спросила она.
– С капустой и грибами. Отломить?
Маша не успела подумать, слова рванулись сами:
– Да. Отломи.
Мука высшего сорта, белая, от нее сахар улетит в вышину. Возможно, дрожжи, и все в желудке забродит, забурлит. Маргарин или сливочное масло – новый приговор. Тушеная капуста с кусочками шампиньонов, в сметане…