И я понял, что дело не в нём, а во мне. Я понял, что нам нечего было делать на виноградниках, что вся прогулка была его беседой, уроком, благим словом, иногда и без слов, хотя и словами он сказал много важного. Но главное было то, что старец хотел мне сказать что-то самими окрестностями. Он отвёл меня от монастыря и прошёл со мной до виноградников, чтобы сказать, что хоть я и живу в монастыре, но я пока что только виноградная лоза, что я стою у ворот монастыря и что моё духовное восхождение по лестнице Лествичника еще недостаточно продвинулось, чтобы я мог заслужить быть одним из них в Пупе света. Он показал мне моё место в подвижничестве: я был виноградником, прекрасной, уже возделанной лозой, уже выбравшимся на сушу, а не заблудшим матросом в бурном море мирской жизни. И действительно, виноградные лозы касались бушующего моря и мало отличались от него по цвету. Но хотя я и был виноградником, я ещё не стал святым вином для причастия. Старец хотел сказать мне, что я всё ещё пустынничаю в мире, хотя и на пути смирения, и что он знает, что в монастыре много братьев, которые хотя и считаются подвижниками, но не так смиренны, как я. Но они пришли куда менее испорченными светским миром. Другими словами, я должен быть терпеливым, потому что я уже на добром пути.
На обратном пути мы молчали. Он задал мне только один вопрос: как далеко я продвинулся с записью того, что должен был вспомнить. Я сказал, что я на полпути.
Я КАК ОН
На следующий день произошло ещё кое-что странное.
После того, как я появился в этой сторожке, мне казалось, что я влез в чужой сценарий, в котором играю совершенно неизвестную, новую роль, не такую, какую играл до сих пор; но я также чувствовал, что в этом новом сценарии, который кто-то написал для меня как новую судьбу, я встречаю персонажей, которым предстояло придать смысл всему, что произошло со мной в секунду дьявола. Благодаря этим новым персонажам (Иаков, датчанин, библиотекарь) моя до той поры бессмысленная жизнь начала обретать какой-то смысл, и я начал понимать, что происходило со мной перед падением в секунду дьявола. Тот новый сценарий, в котором я жил, был просто сноской, объясняющей сценарий прежний; это был таракан, придававший смысл обычной семечке кунжута, застрявшей у меня во рту. Этот таракан пришёл, чтобы погубить, спасти и навеки изгнать прежнего Яна.
Я стоял перед стойкой в библиотеке и выкладывал на неё прочитанные книги. Библиотекарь был доволен, что я уложился в сроки.
— Вы быстро читаете. А раз вы уже брали Шопенгауэра, у меня есть краткая история философии для начинающих — сказал он. Он отвернулся и стал перебирать книги на верхней полке.
— Фредерик Коплстон? Слева от вас, вторая, — сказал я.
Он со страхом посмотрел на меня через плечо.
— Вы не железнодорожник, — заключил он.
— Неважно, дайте мне «Вертоград духовный» отца Мелентия Хиландарца. И «Братьев Карамазовых».
Вскоре он нашёл и принёс книги. Я взял их и направился к выходу, и тут случилось чудо: передо мной стояла Аннушка, та самая, из-за которой я чуть не погиб во Франкфурте!
— Аннушка?! — воскликнул я. Она испуганно посмотрела на меня. Я, как умел, добавил по-русски:
— Ты что, не во Франкфурте?
Девушка спросила по-сербски:
— Мы знакомы?
Услышав такое, я чуть не закричал:
— Ты говоришь по-сербски?!
За всем этим внимательно следил библиотекарь; я это почувствовал, увидел краем глаза. По-моему, он даже перекрестился, услышав, что я говорю по-русски. Девушка прервала сцену, которая, по-видимому, была ей неприятна:
— Вы, наверное, обознались. Я никогда в жизни не бывала во Франкфурте.
— Но ведь вас Аннушкой зовут, да? — спросил я. А та ответила обиженно:
— Меня зовут Анна, а Аннушка я — только для ближайших друзей, а не для незнакомцев. И мне кажется, что это совершенно неприличный способ узнать чьё-то имя.
— Вы невероятно похожи… но неважно, забудьте об этом. Прошу прощения, — смущённо сказал я и чуть ли не бегом выскочил за дверь, на лестницу.
Удивительно: я точно знаю, что это она, просто она сейчас в той же вселенной, что и я. А она не помнит, что мы были вместе в том баре. Страшно, что в мире столько Аннушек или Ань, и все они разные. Такова экономия языка: хотя есть яблоки зелёные, красные, жёлтые, маленькие и большие, шероховатые и гладкие, мы для всех используем одно слово: «яблоко». И при содействии языка таким именованием уничтожаем многообразие, великолепие мира. Только писателям иногда удаётся избежать этой ловушки. На то они и волшебники: упрощая мир, они делают его богаче и пышнее. Превращают недостаток в избыток. Как же им это удаётся, ведь слова усредняют мир и лишают его уникальности, поэтому каждое яблоко называют «яблоком»? И на этот счет у меня есть теория: у настоящих художников есть запасное слово. Это тишина.
У меня был учитель, который всегда говорил, что можно считать, что человек научился говорить по-настоящему и научился пользоваться языком, только если при разговоре он слышит своё молчание, в котором он произносит слова. И ещё: то, о чём умалчивается в речи, важнее того, что говорится.
* * *
Тем вечером я лёг спать в 9 часов. До 4.30 утра поездов не было. Но я так и не смог сомкнуть глаз: пьяный автобус опять припарковался возле ресторана с летним садом, слева от церкви и завода «Црвена застава». В баре гремела музыка, доносился пьяный мужской смех, громкие восклицания, грязные ругательства, крики радости, вакхические возгласы женщин и девушек.
Я ворочался в постели. Я чувствовал угрозу: как солдат на фронте, забившийся в свой окоп, к которому шаг за шагом, пядь за пядью приближаются соединения неприятеля. Я встал и, не включая свет, отдёрнул занавеску на окне; я нарочно лёг сразу, как только подъехал автобус, и выключил свет, чтобы не привлекать лишнего внимания. А мог посидеть и почитать. — Господи, — подумал я, — неужели я их боюсь? Неужели я не осмеливаюсь читать от страха? По какому праву какая-то мразь определяет мою жизнь?
В окно я увидел: в сквере перед заводом датчанин, который, как мне показалось, теперь был без очков, схватил полуголую девушку за задницу, сорвал с неё трусы и попытался посадить её на себя, как коалу на дерево. Он был очень пьян, и это ему никак не помогало. Девица хихикала и верещала; она прыгнула ему на шею и обняла ногами, но он потерял равновесие, и они оба повалились на землю. Пьяный немец гнался по парку за голой девушкой, а она бежала, вернее, притворялась, что пытается убежать; в какой-то момент она показалась мне похожей на Аннушку, и я испугался, что у меня что-то не в порядке с нервами. Чуть поодаль другой пьяный иностранец достал свой член на глазах у двух пьяных девиц и стал мочиться на памятник рабочему с молотом, стоящий перед зданием заводоуправления. Девчонки хохотали, было такое впечатление, что у них нет ни тел, ни голов; они казались мне карикатурой, незаконченным наброском: накрашенные яркой помадой губы, скривившиеся в оскале. Потом, помочившись, как был, с членом наперевес, пьяный встал перед памятником, отдал ему честь, приложив ладонь к виску и запел какую-то коммунистическую рабочую песню на русском языке, явно издеваясь над памятником, который не мог ему ответить.
Я вернулся в кровать. Лежал и смотрел на потолок: на нём играли тени из внешнего мира, существовавшего без меня и совсем независимо от меня. Мир, который я хотел покинуть, но который шёл за мной, как тень, которая следует за человеком, убегающим от неё.
Вдруг кто-то громко забарабанил в дверь. Окошко в двери дрожало и дребезжало; кто-то явно пинал её ногами. В окне был виден силуэт крупной фигуры. Я вскочил и открыл дверь. Передо мной предстали датчанин и девушка из парка.
Он был так пьян, что еле стоял на ногах; не думаю, что он узнал меня. И я с трудом его узнал, потому что очков «а-ля Джон Леннон» на нём не было; наверное, именно поэтому он меня и не узнал, явно без очков он ничего не видел. Он сказал мне по-английски: «Слышь, ты можешь пойти немного прогуляться? На полчаса, час. А постель барышня после приберёт, она хорошая хозяйка». И протянул мне десять евро. Я опустил взгляд ему на ладонь.