В этот момент из амфитеатра послышалось «Бодрийяр? Симулякры?», и я понял, что это сказала девушка со вздёрнутым носом. — Верно — сказал я. — Но это Бодрийяр до Бодрийяра, ранняя, неоцифрованная стадия. И продолжил, как будто хотел избежать дальнейших вопросов.
Потом настал момент, когда появился первый дагерротип: в деревню переехал фотограф, который простым нажатием кнопки на волшебном приборе смог скопировать весь мир на свинцовую пластинку гораздо точнее, чем живописец. Дополнительную загадочность этому дьявольскому делу придавал тот факт, что человек прятал голову под какое-то покрывало, что явно было признаком чёрной магии, чтобы там в кромешной тьме прицелиться и выстрелить лучом света в мир, который он копировал; а потом вся эта картина засасывалась обратно в сатанинскую коробку и становилась фотографией. Жуткая вещь. Однако полдеревни отправились к фотографу, чтобы сфотографироваться целой семьёй. Каждому хотелось увидеть, как он выглядит со стороны, потому что человек не может увидеть себя со стороны, кроме как в зеркале, но изображение из зеркала нельзя положить в кошелёк, носить с собой и показывать другим. Вероятно, моё отвращение к фотографированию (я имею в виду самого себя как субъекта фотографии, а не снимки других людей или пейзажей) коренится именно в моём нежелании посмотреть на себя со стороны, как будто на меня глядит кто-то другой; для меня фотография — это верх убожества. Она бесстыжая. Нескромная. Вмешивается в личную жизнь. Как бабка, которая разносит сплетни, собирая их по чужим дворам и жизням. Выставляет напоказ морщины. Синяки под глазами. Количество потребляемого алкоголя и никотина. Болезни. Интим. Ужасно. Кому нужен такой злобный список изъянов?
Пиком всей этой демонологии с означением стал момент, когда кто-то сказал, что в деревню пришёл незнакомец, который принёс с собой чёртов ящик с ручкой, и её надо крутить, а из ящика выползают картинки, и они ещё и движутся: на этих картинках идёт полуобнажённая женщина, она полностью раздевается, а затем ложится с мужчиной. Эта светопись называется кино, и вскоре движущиеся картинки стали причиной ещё большего количества краж и изнасилований. Как бы то ни было, с кинематографом и фотографией человечество пришло к реализму; это реализм бесовский, сатанинский, лживый, говорящий о себе, что он истиннее реальности.
Мы сейчас живём в галактике таких сатанинских картинок, которые нас пугают, потому что они выглядят лучше, чем оригинал: снимки пива, снимки сигарет (сколько раз я бросал курить и начинал снова только потому, что видел неотразимую рекламу «Мальборо»), фотографии обнажённых женщин, дикого секса. Эти фотографии — иконы современного мира. Но икону нельзя ни съесть, ни понюхать, нельзя и потрогать то, что на ней изображено. Эта невозможность дотронуться разочаровывает, и именно поэтому сегодняшнее человечество, живущее в галактике картинок и симулякров, находится в полной фрустрации.
Я как-то смотрел футбол и во время рекламной паузы столкнулся с этим семиотическим сатаной: тогда, в том конкретном случае, он превратился в пиво. Запотевшая кружка, явно долго хранившаяся в морозилке; затем в кадре появляется грациозная, прямо-таки сексуальная, нежная и хрупкая женская рука (часть вместо целого, сатанинский крик, манящий представить целое, вплоть до таких деталей, как форма груди той, кому принадлежит эта женская рука); ладонь сжимает пивную бутылку, из которой начинает литься какая-то небесная жидкость, такая вязкая, как будто это оливковое масло холодного отжима; жидкость в замедленной съёмке (slow-motion, сатанинский трюк замедления времени, чтобы пристраститься к деталям и впасть к ним в зависимость, как к героину) сначала закручивается в стакане по спирали, а потом появляются пузырьки, которые из-за гиперзвуковой цифровой обработки материала лопаются, и вы слышите этот треск, исходящий из микромира — звучный, как будто слышать неслышимое — это нормально. Чтобы вы поняли, о чём я, налейте в стакан газированной воды и поднесите его к уху (должна быть абсолютная тишина): тогда вы услышите звук из микромира, который без посредника, без оцифрованного сатаны вообще не проник бы в ваш слух и в ваш жизненный опыт.
Вдохновлённый этой рекламой, я тут же поставил пустую кружку в морозилку и побежал в магазин за рекламируемым пивом. Вернувшись, я взял запотевшую кружку, налил пива, но эффекта, как в рекламе, не получилось. Моё настоящее пиво на журнальном столике было, видимо, «менее пиво», чем то, что на экране.
В этом месте дьявольски красивая девушка со вздёрнутым носом снова сменила палец на карандаш. Это меня расстроило. И, наверное, по этой причине я начал говорить то, что потом не знал, как закончить. Я точно помню, что сказал.
И, наконец, пик сатанинской эманации: это не идеальная оцифрованная фотография, более верная, чем оригинал, то, что коллега (и тут я указал на Клару Шлане) довольно точно (я её дразнил, зачем?) назвала симулякром, а — буква. И при этом не рукописная, а из компьютерного шрифта. Шрифт — идеальное облачение дьявола, в отличие от рукописного начертания. Рукописную ошибку исправить невозможно, а варианты одной и той же буквы показывают эмоциональный трепет того, кто писал. Однажды, когда от меня уходила девушка, я отправил ей любовное письмо по электронной почте. Одна слезинка упала на клавиатуру. Я подумал, насколько лучше было бы, если бы я написал обычное письмо, потому что слеза капнула бы на чернила и размыла буквы. И она бы поняла, что я плакал. Конечно, я мог бы просто отправить ей смайлик со слезой, иконку с плачущим лицом. Но это снова картинка грусти, а не сама грусть.
В этот момент дьявол, надевший тело красивой студентки с вздёрнутым носом, встал, взял свою сумку и громко выкрикнул тем же хриплым голосом Клауса Шлане, на этот раз женским, так что было слышно во всей аудитории: «Балканшайсе», что означало «дерьмо балканское». И вышел.
Профессор посмотрел на меня с извиняющимся выражением лица, как бы говоря мимикой: «Не бери в голову, ты же видишь, она чокнутая», но я и не рассердился. Только спросил: «Чем занимается её отец?» А он сказал: «Понятия не имею, кто это, она в первый раз пришла на лекцию». Не знаю почему, но в тот момент я пришёл к убеждению, что сцена с пишущей машинкой «Ремингтон» в моём сценарии, сброшенной с вертолёта в девятом веке — это чистый реализм, а не сюрреализм, как наверно думал Клаус Шлане. И я понял, что всё, что я сказал на книжной ярмарке, что я считал победой над Шлане, не имело смысла. Это была проигранная битва. Это была попытка вернуть человечество на путь истины, отчаянная попытка человека голыми руками остановить локомотив с целым составом, катящимся под гору на всех парах.
Я сказал всё это перед переполненным амфитеатром, только чтобы избавиться от мысли, что это я убил Клауса Шлане. Учёный человек думает, что его знание и ум освобождают его от нравственной ответственности и грехов: ему кажется, что он безгрешен, а если и грешен, то ему простительно. На самом деле всё было очень просто: я обвинил Клауса Шлане в том, что мир такой, какой он есть, сделав из него единственного виновника, хотя он был лишь одним из миллиардов сознательных или бессознательных соучастников всеобщего самоубийства человечества. Или, говоря просто: когда ты указываешь на кого-то пальцем, остальными девятью ты указываешь на себя.
Так вот, и на лекции со студентами, и в казино с Аннушкой, вышло, что я — вульгарный, тщеславный насильник, обычный самовлюблённый ублюдок, и я чувствовал себя достаточно погано, когда вышел из аудитории после «Балканшайсе» от студентки со вздёрнутым вверх носом. Кто-то осмелился ткнуть меня лицом в грязь.
* * *
Двумя днями позже в самолёте, летевшем в Белград, где у меня была пересадка до Скопье, пилот сообщал обычные подробности полёта, и эта сухая статистика навела меня на размышления о результатах вскрытия Клауса Шлане. Меня беспокоила мысль, что, возможно, уровень триглицеридов в конце концов находился в пределах допустимого. Это означает, что вскрытие не выявило невидимого таракана: меня.