Воображение классиков также рисовало и силы, которые, предположительно, удерживают Вселенную в динамическом равновесии. Ди́ке, или правосудие, – одна из таких стабилизирующих сил, чей образ, дополненный весами в руке, получил всеобщее признание. Другая – Софросю́не, или умеренное равновесие, возвращает всё, что движется по Великому кругу, в исходную точку. Ликуй, Гектор, в этот краткий миг, пока невидимые силы не привели в движение богов, историю и не перебросили тебя к другой, непредвиденной встрече.
Героический образ, на котором лежит тень смерти, идея конечности жизни и её восстановления занимали воображение классиков, но также оно формировало и трагический взгляд на всё сущее. Подобный взгляд нельзя расценивать как нездоровый или негативный, он представляет собой утверждение взаимосвязанности сил судьбы и гордыни, которые, сталкиваясь в человеке, формируют его характер. Трагический герой может проклинать богов, злословить о судьбе, но также он знает, что сам обрушил на себя все беды, они – последствия его выбора. Через страдания его ставят на колени, обличают его гордыню, возвращают его на место, на котором и должен находиться человек.
А что, если поставить всё вышесказанное под сомнение? Хорошая жизнь в полном смысле слова – это короткая жизнь, точка в которой поставлена до того, как человек понесёт катастрофические потери. Мудрым можно назвать только того, кто ничего не знает. Бойтесь Бога и оставайтесь смиренными. Грехопадение Адама – это грех всего человечества. Именно подобные наставления пронизывают всю литературу, созданную мудростью древнего мира. Но зачем столько предупреждений? Какой смысл с тревогой бить в барабан и рассыпать между слов предостережения, если человечество охвачено искушением гордыни и с этим ничего нельзя поделать? Трагическая фигура ликует в морочной надменности, терпит унижение и приходит к мудрости через восстановление космической тайны, которую она никогда не постигнет и не сделает частью себя. Трагическая трезвость, трезвая мудрость. Мы, современные люди, едва ли выросли достаточно, чтобы не нуждаться в подобных напоминаниях.
Трагическое мироощущение, трагическое представление о человеческой дилемме остаются для нас самыми поучительными. Мы знаем, что младенец, а затем и ребёнок, бессильный создать свою собственную реальность, находящийся во власти требований окружающей среды, как семейной, так и культурной, «считывает» мир как серию сообщений о самом себе, других людях и их отношениях. Когда окружающая среда нарушает его границы, ребёнок безвозвратно познает собственное бессилие. Тогда включается его адаптивная способность, принимая установки и поведение, благодаря которым ребёнок может выжить и повысить возможности для удовлетворения своих потребностей. У него может сформироваться временная идентичность, чья задача – наделить ребёнка большей властью и сделать сильнее окружения, чтобы избежать его требований, насколько это возможно. Или, что чаще встречается, дать этому окружению то, чего оно хочет, чтобы получить в ответ взаимность.
Основные психические и поведенческие паттерны человека происходят из этого неизбежно ошибочного прочтения мира и принятия соответствующих ему установок и стратегий, и эту связь невозможно переоценить.
Если ребёнка окружают недостаточно заботливые и отзывчивые люди, он будет воспринимать это временное послание как утверждение о собственной неполноценности. Идентифицируясь с этой фантазией об унижении, он или она будет жить повторяющимися паттернами обесценивания себя и самобичевания. Или же ребёнок начнёт лихорадочно искать поддержки у другого человека, часто выбирая именно такого, который тоже переживает собственную недостаточность. В таком отчаянном поиске исцеления от боли и рождаются зависимости – благодаря связи с другим человеком происходит кратковременное ослабление экзистенциального раздражения, с которым ребёнок всегда жил.
Подобные прочтения мира являются феноменологическими, эмпиричными и, по сути, бессознательными. Они постепенно ведут к самоотчуждению. Чем сильнее человеку необходима адаптация, тем сильнее он страдает от раскола между инстинктивной правдой и временной, адаптивной личностью, что порождает духовное отчуждение. При этом, поскольку социальная адаптация является обязательной, некоторая степень самоотчуждения приобретает черты универсальности. Но чем глубже человек адаптирован, тем сильнее страдает, поскольку психика симптоматически протестует против продолжающейся травматизации.[3]
Мы становимся чужими для себя, и именно в попытках осознать этот процесс приближаемся к важности, мудрости и интуитивной проницательности трагического видения. Судьба преподносит каждому из нас набор данностей, генетическое наследие, семью, которая даёт нам жизнь и в то же время несёт в бессознательном тяжкое мифологическое бремя, а дух времени наполнен скрытыми и явными сообщениями о нашей идентичности.
Ни один из этих судьбоносных источников не соприкасается в достаточной степени с телеологией души, но они достаточно сильны, чтобы полностью отдалить человека от её желаний. Мы делаем свой выбор благодаря гама́ртии, травмированному ви́дению. Интернализованная феноменология детства создала линзу, глядя через которую человек блуждает в лабиринте множественных выборов. В таком случае парадоксальность трагического ви́дения – наше общее состояние: мы сделали выбор, за который несём ответственность, выбор, который причинил боль и нам, и другим людям, но в то же время, совершая его, мы не знали, что поступаем ошибочно. Кто встаёт утром, смотрится в зеркало и говорит: «Думаю, сегодня я совершу какую-нибудь глупость»?
Наше высокомерие естественным образом проявляется во всеобщей фантазии о том, что мы знаем, кто мы есть на самом деле, знаем, что способны осознанно выбирать, и понимаем динамичный механизм возникновения перед нами проблем. Исходя из нашего травмированного мировоззрения, раздутых фантазий о контроле, мы выбираем пути, на которых получим новые раны, а затем имеем наглость проклинать судьбу.
Герои трагедий смирялись, когда обнаруживали, что сами виноваты в том, к каким последствиям привели их поступки. Но виноваты не потому, что замышляли зло, – они не обладали достаточной сознательностью, не были достаточно проницательны, чтобы понять, какие знания нужны для жизни, чтобы она не ударила их по лицу и не бросила на землю истекать кровью. Это поистине героическое смирение необходимо и нам, чтобы мы обнаружили среди тысяч вариаций какой-то конкретный паттерн, который усвоили в своей родительской семье; чтобы в повторении своих действий отыскали старые шаблоны, по которым бессознательно воплощаем наши наклонности, раз за разом, вне зависимости от сменяемости сцены. То, что воображение классиков считает трагическим ви́дением, остаётся глубоко верным для всех нас и помогает объяснить, почему мы страдаем и так часто ввергаем свою жизнь в хаос.
Тем не менее трагическое ви́дение идёт вразрез с модернистской мечтой. Американцы презирают судьбу, потому что верят: они – это современное изобретение мира, а старое должно быть окончательно разрушено, чтобы построить на его руинах нечто совершенно новое. В некоторых отношениях эта фантазия о самоизобретении вполне обоснована. Один швейцарский аналитик сказал мне однажды: «Вы, американцы, сумасшедшие. Вы садитесь в самолёт, летите через весь мир, выходите и начинаете работать. Мы, швейцарцы, сперва годами планировали бы нечто подобное, просчитывали все возможные минусы и неприятности, а потом отказались бы от этой затеи. Вот почему вы – хозяева мира». То, что поначалу казалось критикой, на самом деле было восхищением. Американцы действительно ненавидят саму идею судьбы. Мысль о том, что нами управляют некие сдерживающие силы, невидимые, но при этом очень действенные, претит нашему существу. Если нам не нравится эта реальность, мы переедем в другое место и придумаем другую. Такая дерзость действительно изобретает мир заново, но подобное высокомерие также ведёт к нашему поражению.