– Это, положим, так, – согласился граф, быстро и охотно со всем соглашающийся, – но все-таки мог бы хоть строчку… И потом, как рассказывает вот Петр Егорыч, ты за все два года ни разу не наведался сюда, точно за тысячу верст живешь или… брезгуешь моим добром. Мог бы здесь пожить, поохотиться. И мало ли что могло здесь без меня случиться!
Граф говорил много и долго. Раз начавши говорить о чем-нибудь, он болтал языком без умолку и без конца, как бы мелка и жалка ни была тема.
В произнесении звуков он был неутомим, как мой Иван Демьяныч. Я едва выносил его за эту способность. Остановил его на этот раз лакей Илья, высокий, тонкий человек в поношенной пятнистой ливрее, поднесший графу на серебряном подносе рюмку водки и полстакана воды. Граф выпил водку, запил водой и, поморщившись, покачал головой.
– А ты еще не бросил походя дуть водку! – сказал я.
– Не бросил, Сережа!
– Ну, хоть брось пьяную манеру морщиться и качать головой! Противно.
– Я, голубчик, все бросаю… Мне доктора запретили пить. Пью теперь только потому, что сразу нездорово бросать… Нужно постепенно…
Я поглядел на больное, истрепавшееся лицо графа, на рюмку, на лакея в желтых башмаках, поглядел я на чернобрового поляка, который с первого же раза показался мне почему-то негодяем и мошенником, на одноглазого вытянувшегося мужика, – и мне стало жутко, душно… Мне вдруг захотелось оставить эту грязную атмосферу, предварительно открыв графу глаза на всю мою к нему безграничную антипатию… Был момент, когда я готов уже был подняться и уйти… Но я не ушел… Мне помешала (стыдно сознаться!) простая физическая лень…
– Дай и мне водки! – сказал я Илье.
Продолговатые тени стали ложиться на аллею и нашу площадку…
Далекое кваканье лягушек, карканье ворон и пение иволги приветствовали уже закат солнца. Наступал весенний вечер…
– Посади Урбенина, – шепнул я графу. – Он стоит перед тобой, как мальчишка.
– Ах, сам я и не догадался! Петр Егорыч, – обратился граф к управляющему, – садитесь, пожалуйста! Будет вам стоять!
Урбенин сел и поглядел на меня благодарными глазами. Вечно здоровый и веселый, он показался мне на этот раз больным, скучающим. Лицо его было точно помято, сонно, и глаза глядели на нас лениво, нехотя…
– Что у нас новенького, Петр Егорыч? Что хорошенького? – спросил его Карнеев. – Нет ли чего-нибудь этакого… из ряда вон выдающегося?
– Все по-старому, ваше сиятельство…
– Нет ли того… новеньких девочек, Петр Егорыч?
Нравственный Петр Егорыч покраснел.
– Не знаю, ваше сиятельство… Я в это не вхожу.
– Есть, ваше сиятельство, – пробасил все время до этого молчавший одноглазый Кузьма. – И очень даже стоящие.
– Хорошие?
– Всякие есть, ваше сиятельство, на всякий скус… И брунетки, и баландинки, и всякие…
– Ишь ты!.. Постой, постой… Я теперь припоминаю тебя… Мой бывший лопорелло, секретарь по части… Тебя, кажется, Кузьмой зовут?
– Точно так…
– Помню, помню… Какие же теперь у тебя есть на примете? Небось, все мужи́чки?
– Больше, известно, мужи́чки, но есть и почище…
– Где ж это ты почище нашел? – спросил Илья, щуря на Кузьму глаза.
– На Святой к почтарю свояченица приехала… Настась Иванна… Девка вся на винтах – сам бы ел, да деньги надобны… Кровь во всю щеку и прочее такое… Есть и того почище. Только вас и дожидалась, ваше сиятельство. Молоденькая, пухлявенькая, шустренькая… красота! Этакой красоты, ваше сиятельство, и в Питинбурге не изволили видеть…
– Кто же это?
– Оленька, лесничего Скворцова дочка.
Под Урбениным затрещал стул. Упираясь руками о стол и багровея, управляющий медленно поднялся и повернул свое лицо к одноглазому мужику. Выражение утомления и скуки уступило свое место сильному гневу…
– Замолчи, хам! – проворчал он. – Гадина одноглазая!.. Говори, что хочешь, но не смей ты трогать порядочных людей!
– Я вас не трогаю, Петр Егорыч, – невозмутимо проговорил Кузьма.
– Я не про себя говорю, болван! Впрочем… простите меня, ваше сиятельство, – обратился управляющий к графу. – Простите, что я сделал сцену, но я просил бы ваше сиятельство запретить вашему лопорелло, как вы изволили его назвать, распространять свое усердие на особ, достойных всякого уважения!
– Я ничего… – пролепетал наивный граф. – Он ничего не сказал такого особенного.
Обиженный и взволнованный до крайности, Урбенин отошел от стола и стал к нам боком. Скрестив на груди руки и мигая глазами, он спрятал от нас свое багровое лицо за веточку и задумался.
Не предчувствовал ли этот человек, что в недалеком будущем его нравственному чувству придется испытать оскорбления в тысячу раз горшие?
– Не понимаю, чего он обиделся! – шепнул мне граф. – Вот чудак! Оскорбительного ведь ничего не было сказано.
После двухлетнего трезвого житья рюмка водки подействовала на меня слегка опьяняюще. В мозгу и по всему телу моему разлилось чувство легкости, удовольствия. К тому же я стал ощущать вечернюю прохладу, которая мало-помалу вытесняла дневную духоту… Я предложил пройтись. Из дома принесли графу и его новому другу-поляку их сюртуки, и мы пошли. За нами последовал и Урбенин.
Графский сад, по которому мы гуляли, ввиду его поражающей роскоши, достоин особого, специального описания. В ботаническом, хозяйственном и во многих других отношениях он богаче и грандиознее всех садов, какие я когда-либо видел. Кроме вышеописанных поэтических аллей с зелеными сводами, вы найдете в нем все, чего только может требовать от сада взгляд прихотливого баловня. Тут и всевозможные, туземные и иностранные, фруктовые деревья, начиная с черешен и слив и кончая крупным, с гусиное яйцо, абрикосом. Шелковица, барбарис, французские бергамотовые деревья и даже маслина попадаются на каждом шагу… Тут и полуразрушенные, поросшие мхом гроты, фонтаны, прудики, предназначенные для золотой рыбы и ручных карпов, горы, беседки, дорогие оранжереи… И эта редкая роскошь, собранная руками дедов и отцов, это богатство больших, полных роз, поэтических гротов и бесконечных аллей было варварски заброшено и отдано во власть сорным травам, воровскому топору и галкам, бесцеремонно вившим свои уродливые гнезда на редких деревьях! Законный владелец этого добра шел рядом со мной, и ни один мускул его испитого и сытого лица не дрогнул при виде запущенности и кричащей человеческой неряшливости, словно не он был хозяином сада. Раз только, от нечего делать, он заметил управляющему, что недурно было бы, если бы дорожки были посыпаны песочком. Он обратил внимание на отсутствие никому не нужного песочка, а не заметил голых, умерших за холодную зиму деревьев и коров, гулявших по саду. На его замечание Урбенин ответил, что для надзора за садом нужно иметь человек десять работников, а так как его сиятельство не изволит жить у себя в имении, то затраты на сад являются роскошью ненужной и непроизводительной. Граф, конечно, согласился с этим доводом.
– Да и некогда мне, признаться! – махнул рукой Урбенин. – Летом в поле, зимой в городе хлеб продаешь… Не до сада тут!
Главная, так называемая генеральная аллея, вся прелесть которой состояла в ее старых, широких липах и в массе тюльпанов, тянувшихся двумя пестрыми полосами во всю ее длину, оканчивалась вдали желтым пятном. То была желтая каменная беседка, в которой когда-то был буфет с бильярдом, кеглями и китайской игрой. Мы бесцельно направились к этой беседке… У ее входа мы были встречены живым существом, несколько расстроившим нервы моих не храбрых спутников.
– Змея! – вдруг взвизгнул граф, хватая меня за руку и бледнея. – Посмотри!
Поляк сделал шаг назад, остановился как вкопанный и растопырил руки, точно загораживая путь привидению… На верхней ступени каменной полуразрушенной лестнички лежала молодая змея из породы наших обыкновенных русских гадюк. Увидев нас, она подняла головку и зашевелилась… Граф еще раз взвизгнул и спрятался за мою спину.
– Не бойтесь, ваше сиятельство!.. – сказал лениво Урбенин, занося ногу на первую ступень…