Если после представления большой зал готовили для танцев (среди них и энергичная гальярда, требовавшая просторного помещения), то зрители скорее всего сидели на скамьях с мягкой обивкой или в креслах (возможно, как в случае иных торжеств, публика занимала и узкие приставные скамьи у стены), которые легко можно было убрать. Над хорошим спектаклем трудилось немало людей. Отдел по организации празднеств осуществлял контроль за освещением и сценографией, в то время как придворный художник и его помощники занимались оформлением. Билетеры, уборщики и другие слуги следили за чистотой помещения и его обогревом, а также за рассадкой гостей и украшением зала. Подчас было совсем непросто рассадить всех гостей. Однако Джон Чемберлен пишет, что на Рождество 1601 года «придворных собралось так мало, что у стражников почти не было хлопот во время представлений и других развлечений». Если бы это Рождество ничем не отличалось от многих других, они бы не сидели сложа руки.
В отличие от публичного театра, где за деньги можно было выбрать место получше, в большом зале действовал негласный порядок рассадки гостей. В письме секретаря Эдварда Джоунза графу Эссексу содержится печальное подтверждение того, как поддерживалась социальная иерархия. В 1596 году, перед началом рождественского представления, лорд-камергер Кобэм заметил, что Джоунз, женатый на женщине более высокого социального положения, чем он сам, занял в зрительном зале место рядом с женой (в то время она была в положении), предназначенное для особ высшего общества. Возможно, Шекспир (его труппа — единственная из всех — выступала при дворе в то Рождество) также был свидетелем унизительного происшествия, случившегося с Джоунзом. Указав на Джоунза своей белой тростью, Кобэм публично отчитал его и велел ему занять положенное ему место. Несколько дней спустя Джоунз написал Кобэму обиженное письмо — «больше всего его печалило, что вечером в воскресенье перед спектаклем он навлек на себя гнев его светлости на глазах не только своих многочисленных друзей, которые сочли это несправедливостью, но и жены — находясь в положении, она так расстроилась, что расплакалась». В свое оправдание Джоунз сказал, что вовсе не предполагал занимать чужое место, а всего лишь хотел удостовериться, что с его женой все в порядке, и потому не заслуживает таких «оскорбительных слов», как «дерзкий наглец» и тому подобных.
Если в рождественский сезон 1598 года Слуги лорда-камергера представили публике новейшие сочинения своего постоянного драматурга, то скорее всего это были вторая часть хроники «Генрих IV» и комедия «Много шума из ничего». В отличие от Слуг лорда-камергера, труппа лорда-адмирала предложила гораздо более развлекательную программу — две пьесы о Робин Гуде, написанные Энтони Мандеем в соавторстве с Генри Четтлом (в конце ноября Четтл получил плату «за перелицовку пьесы о Робин Гуде для дворцового спектакля»; вероятно, по просьбе Эдмунда Тилни, распорядителя празднеств, он внес изменения в уже имеющийся текст пьесы). Тилни — в обязанность которого входили «созыв всевозможных актеров, а также чтение пьес, их отбор для постановки и улучшение их содержания, если оно не соответствует вкусу Ее Величества», — должно быть, еще в ноябре тщательно вычитал каждую пьесу, исполнявшуюся при дворе в Рождество, не только проверив ее текст, но и согласовав костюмы: нужно было удостовериться в том, что пьеса не оскорбит королеву ни словом, ни внешним видом актеров.
Если в Рождество 1599-го Слуги лорда-камергера исполняли вторую часть «Генриха IV», это было как нельзя более кстати. Пролог, открывающий пьесу, произносит Молва — персонаж, хорошо знакомый придворным: «Внимайте все. Кто зажимает уши, / Когда гремит Молвы громовый голос?»:
На языках моих трепещет ложь:
Ее кричу на всех людских наречьях,
Слух наполняя вздорными вестями.
Про мир толкую, а меж тем вражда
С улыбкой кроткой втайне мир терзает.
( I, 1; перевод Е. Бируковой )
Образ, возникающий в дальнейших репликах Молвы, был настолько мил Шекспиру, что он решил использовать его в «Гамлете», значительно улучшив, — в небольшой реплике, в которой датский принц укоряет Розенкранца и Гильденстерна: «Не сыграете ли вы на этой дудке?.. На мне вы готовы играть; вам кажется, что мои лады вы знаете» (III, 2):
Молва — труба;
В нее дудят догадки, подозренья
И зависть; так легко в нее трубить,
Что даже страшный, многоглавый зверь —
Изменчивая, бурная толпа —
На ней играет.
( I, 1; перевод М. Лозинского )
По всей вероятности, эти слова задели за живое зрителей спектакля, разыгранного во дворце в конце декабря, так как по Уайтхоллу пошли мрачные толки: чего же ждать — войны с Испанией или мира? Согласится ли в конце концов нерешительный граф Эссекс возглавить английское войско, чтобы подавить восстание в Ирландии?
В первоначальных спектаклях второй части «Генриха IV», сыгранных труппой лорда-камергера в театре Куртина, пьеса заканчивалась монологом, написанным для Уилла Кемпа. Герой, которому Шекспир поручает эпилог, как правило существует одновременно в мире воображаемом и реальном, и финал данной хроники не исключение. В конце пятого акта сэра Джона Фальстафа (его играл Кемп) сажают во Флитскую тюрьму, и на этот раз кажется, что Фальстаф, всегда удачливый, не сможет выпутаться из беды. Неожиданно на сцене снова появляется Кемп. Через несколько мгновений зритель поймет, что пьеса действительно закончилась, и Кемп произносит эпилог не от лица Фальстафа, а, скорее, от себя (условное разграничение, так как Кемп в каждой роли играл самого себя):
Если мой язык вымолит у вас оправдание, не прикажете ли вы мне пустить в ход ноги? Правда, это было бы легкой расплатой — отплясаться от долга. Но чистая совесть готова дать любое удовлетворение, и я на все пойду. Все дамы, здесь присутствующие, уже простили меня; если же кавалеры не простят, значит, кавалеры не согласны с дамами — вещь, совершенно невиданная в таком собрании.
Еще одно слово, прошу вас. Если вы еще не пресытились жирной пищей, то ваш смиренный автор предложит вам историю, в которой выведен сэр Джон, и развеселит вас, показав прекрасную Екатерину Французскую. В этой истории, насколько я знаю, Фальстаф умрет от испарины, если его уже не убил ваш суровый приговор; как известно, Олдкасл умер смертью мученика, но это совсем другое лицо. Язык мой устал, а когда мои ноги также устанут, я пожелаю вам доброй ночи (перевод Е. Бируковой).
В остроумном эпилоге Шекспир решает сразу несколько задач. Кемп говорит о танце и своей готовности сплясать, а значит, джига — непристойная танцевальная сценка, которой завершались все спектакли и в которой Кемпу не было равных, — вот-вот начнется. Кемп также упоминает и Шекспира, «вашего смиренного автора», обещающего новую историю, поэтому его поклонники убеждены, что скоро увидятся с ним снова. Это единственный раз, когда Шекспир решил поделиться с публикой своими планами, рассказав о пьесе про Джона Фальстафа и Екатерину Французскую, обрученную с Генрихом V. Очевидно, что его новая, еще не оконченная пьеса — это «Генрих V», заключительная хроника второй тетралогии, начало которой было положено четыре года назад в «Ричарде II»; затем последовали две части «Генриха IV». Ближе к концу эпилога Шекспир вынужден оправдываться за то, что в первой части «Генриха IV» один из персонажей носит имя Олдкасл (отсюда и уточнение: «Олдкасл умер смертью мученика, но это совсем другое лицо»).
Данный эпилог вряд ли подошел бы для исполнения при дворе, где было не принято завершать пьесы скабрезными джигами. Подобно Гамлету, набросавшему для сцены в «Мышеловке» «каких-то двенадцать или шестнадцать строк», Шекспир добавил примерно столько же строк для спектакля в Уайтхолле. Извинившись перед зрителями в первой версии эпилога, Шекспир, перерабатывая текст, ищет новые пути развития мысли. В эпилоге появляются черты бесцеремонности и самоуверенности, что, вполне вероятно, сильно удивило его актеров. Находясь в центре внимания, Шекспир говорит от первого лица («…ведь то, что я имею сказать, сочинил я сам»). Это единственная сцена в его пьесах, когда он говорит сам за себя и словно для себя: