тьма мелких хозяйственных забот, заслоняющая от внутреннего взора полуденное горючее солнце, и вдруг, в главе девятой, – негаданное возвращение к началу, снова всплывает миг появления поэта на свет, первое марта, да-да, именно ПЕРВОЕ МАРТА, не будем верить всезнающему норвежцу, для которого наш числовой символизм – нечто антинаучное, пустой звук, не подтвержденный документально, но как быть, если произвольно, казалось бы, измышленный факт не просто подтверждается новейшими находками – нет, самым невероятным образом вынуждает реальность отозваться на свой зов, и вот я держу в руках брошюру на итальянском языке – можно дать руку на отсечение, не ведал ничего о ней наш беллетрист-биограф – отпечатана на военной бумаге в 1944 году в неаполе, ровно через сто лет после высадки на эту землю евгения баратынского, реверанс в сторону союзного сталина: «итальянцы в россии. первая часть XIX века, неизданные материалы», издательство и составитель не указаны, почти половина брошюры – письма из россии на родину, пишет некий жьячинто боргезе[106] – боргезе! – воспитатель будущего автора «последней смерти»[107], ироничный, вприпрыжку несущийся словесный поток, букет нелепейших историй из тамбовской русской жизни, царство абсурда и хаоса, приобретающее под романским пером масштаб воистину дантовский, и среди прочего – анекдот о том, как боргезевский питомец был крещен за 12 дней до рождения, еще будучи в утробе матери, по рассеянности местного священника: вышла ссора между супругами – как назвать новорожденного, который родился 1 марта, накануне великого ортодоксального праздника, для петра-и-павла[108], стало быть, барыня, посоветовавшись со священником, решила: мальчик будет либо петр, либо павел, лучше все-таки павел, набожная тетка и священник к отцу: так и так, выбор между петром и павлом, как вашей милости угодно? а барин ни в какую – ни о том ни о другом слышать не хочет – тезоименитство государя как-никак, ах, какой он государь! как какой? богом данный – вот какой (это тетка) – ну что ж, бог его дал, бог и возьмет, а я хочу сына евгения, священник снова наверх, теперь уже к старой барыне – что делать? да что там, батюшка, сын у меня упрям, мне-то что – будь у меня внук павел, будь евгений – все добро, лишь бы здоров и ладен был, святцы-то ваши где? принесли святцы, ага, вот: мученики евгений и евстафий – 19 февруария, бог в помощь, пускай будет евгений, но так эта путаница с именами засела в голове престарелого попа, что спустя две недели, в середине марта, когда младенца крестили, снявши облачение по окончании обряда, в ризнице священник продиктовал дьячку для внесения в церковную книгу: «19 февруария… крещен», спохватился, да справлять поздно, «пиши… крещен тако же и урожденный раб божий кавалера, генерал-майора авраама баратынского сын…» – и пошла гулять описка по всем бумагам, следовавшим за поэтом в его странствиях, но, ей-богу, ничегошеньки не знал автор романа о письмах боргезе, сам дядька-итальянец скользнул по страницам книги бледной тенью, краешком плаща – шустрый насмешливый человек, южная обезьянка со смутными представлениями о нравственности – уж не ему ли обязан евгений баратынский той легкостью, той шаловливой уголовщинкой, когда, много не рассуждая, становится возможным изыскать остроумный способ проникновения под крышку секретера, где деньги лежат, одно ловкое движение – и дальнейшая жизнь решена, страдательно, случайно ли, что память призывает из царства теней прозрачную клубящуюся фигурку, начало десятой главы застает нас там же, где мы были и в первой – в италии: скоро, скоро настоящая встреча, радостная ли? сегодня мне дядька снился мой итальянец – подзывает, а я не могу с места стронуться, руки-ноги как спеленутые, но не чувствую никакого страха – легкость, скорей, – пошевелив ни единым членом, у него в руках скрипка, глаза грустные, а ведь отчетливо помню: никогда он при мне не играл, ни на каком инструменте не играл, и глаза всегда веселые были у него, но снится, будто скрипка у него в руках, правая рука со смычком опущена: что же ты, мой мальчик, идешь так медленно? хочу ответить – никак: челюсть подвязана, и сверху, над собою, слышу свой же голос, не из уст моих исходящий, но мой, преображенный, не сразу и узнать-то можно, но все-таки мой голос, чугунный, литой, тяжкий – но мой: иду, дяденька, скоро дойду, – и от звука этого неподъемного просыпаюсь, первая мысль при пробуждении: надо записать (следует пересказ предсмертного стихотворения баратынского «дядьке-итальянцу»), отвлекает шум в соседней комнате: с настасьей львовной опять худо – третий приступ за неделю, послали за доктором, горничная осторожно приоткрывает широкую дверь, втаскивает в нумеро медный таз с горячей водой, расплескивая, на полу – смятые влажные простыни, в приоткрытую дверь символически стучится хозяин траттории справиться о здравии – все так, и все началось много раньше – когда
1 марта 1800 года в имении мара кирсановского уезда тамбовской губернии появился на свет божий тот человек, который через 28 лет, находясь, что называется, в расцвете сил, счастливый в супружестве, не обделенный кое-какой литературной известностью, вполне самостоятельный, крепкий телом и возвышенный душою, если не считать редких (с годами все реже) приступов полночной меланхолии, – в июле, душной ночью 1827 года, этот человек обратится к незримому читателю с экологической апологией смерти: смерть дщерью тьмы не назову я![109] – и проницающий до костей гимн во славу безносой отзовется спустя еще 158 дней, 1 марта 1976 года, в б. царском селе (ныне город пушкин ленинградской области), в комнате на первом этаже бывшего дворцового флигеля, где когда-то живывал жуковский, а теперь квартира татьяны григорьевны гнедич[110], правнучки другого, не менее славного переводчика гомера, голые кусты сирени за окном, ветки их снаружи стукают по стеклу, окно опечатано с прошлой осени, в комнате тяжелый дух, смешанный запах лекарств и шоколадных конфет, старуха гнедич, прижав к груди забинтованные руки, внезапно, без всякой видимой причины прерывает сугубо литературный разговор, а ведь собеседник ее лицо, подозрительно знакомое: хотя он и на пять лет моложе своего будущего романа, но облик почти таков же, как сейчас, после выхода книги, разве что борода без седины да все зубы целы – эти пять лет будут стоить ему двух передних потерянных зубов, отсюда – малоэстетичная щербатость впоследствии и новая, осторожная улыбка, которую его друзья, склонные к поспешным выводам, объясняют ухудшением социального климата, неприятностями, семейными неурядицами – словом, всем чем угодно, но никак не выпадением зубов, – и старуха гнедич, внезапно оборвав какую-то его никчемную фразу, вклинившись в очередную писательскую сплетню, произносит без выражения, монотонно, безо всякого объяснения почему О дочь Верховного Эфира! О светоносная краса, В твоих руках олива мира, А не губящая коса… произнесет не своим – чугунным, литым голосом – ситуация неловкая, чересчур выспренняя, ее собеседнику становится неуютно, как если бы он влетел в незапертую ванную, где в этот миг голая старуха выбирается из мыльной воды, с трудом перенося венозную ногу через чугунный эмалированный борт, однако, простите, это я к тому вспомнила, что думаю о ваших стихах, которые вы только что прочли мне, – в них господствует философская истерия, паника мысли, возьмите баратынского, его оправдание смерти страшно и справедливо, это спокойное мужество стоика перед бездной небытия, а вы нервничаете, кричите, размахиваете руками – так по меньшей мере некрасиво, – и лишь много позже выяснится, что же произошло в этот день: утром 1 марта старуха гнедич, обычно полуглухая, проснулась с обостренным слухом – так хорошо, так отчетливо она и в детстве не слышала, за дверью голоса, пришел врач, муж отвечает, спит она, ладно, тогда я зайду попозже, не надо, не будите – ей легче: чем больше спит, тем меньше мучений, сон теперь единственное средство от боли, я уже ничем не могу помочь, никто не может, жить ей осталось максимум месяц, да, кстати, вот рецепты на морфий, понадобится много, у нас в аптеке нет, так что постарайтесь достать через писательскую поликлинику, хлопает дверь, разговор перемещается на лестничную площадку, врач ошибся, она протянет еще восемь месяцев[111], но вечером 1 марта ее литературный гость, прервав разговор о спасительной смерти, выйдет в уборную, а оттуда в кухню вымыть руки, на кухне тепло, теплей, чем в комнатах: зажжены все четыре конфорки на газовой плите – четыре голубых лотоса, четыре холостых вечных огня, окно наглухо затянуто желтой занавеской, в углу, положив голову на невытертый кухонный стол, недельной щетиной возя по грязному пластику, беспокойно спит пьяный (притча во языцех всех интеллигентных знакомых дома – опять пьяным явился) – пьяный муж старухи гнедич, нестарый еще человек, отопление отключили, в комнатах холод собачий, март для них календарная весна – можно уже и не топить, хозяин тяжело просыпается, разбуженный шумом воды, неразборчиво матерится, черно, по-лагерному, заворачивая обрубку слов в пустой кухонный воздух – в лагере-то они и познакомились; уголовник, вор и правнучка кривого гнедича, «преложителя гомера», в конце сороковых она сама себя, по интеллигентским слухам посадила, – явилась в мгб с самодоносом; я должна быть наказана по всей строгости, жила с немецким офицером, не по принуждению, а по любви жила во время оккупации, и даже то обстоятельство, что всю войну промыкалась она в блокированном питере, немцев-офицеров видела только пленными, в унылых колоннах, да на литографиях из томиков, изданных не ранее середины прошлого века, – даже это, ставши известным следователю, не вызвало ни облачка сомнения, полное доверие к показаниям раскаявшейся, разговорит, тем более – раз пишет, значит, так оно и было, не в больницу же ложить, несерьезно как-то, да и план есть план, пошла по 58-й статье, а там невероятный лагерный роман, микроскопические записки из женской зоны в мужскую, дубинные каракули из мужской в женскую, перевод байроновского «дон жуана», сделанный по памяти, и бóльшая часть, около 200 строф, втиснута муравьиным парадом в один-единственный лист, в осьмушку, разграфленную с лицевой стороны под протокол, – упругие звонкие октавы, совершенное метрическое освобождение и весна словарного счастья, возвращение вдвоем с мужем в бывшее царское, тревога, страх, решимость на лице простецкого мужа, когда на невытертый кухонный стол лег первый гонорар: таня! пойди отнеси эти деньги туда, где взяла, нам чужого не нужно – и все остальное, включая подслушанный разговор мужа с врачом, нет, что бы вы ни говорили, а все-таки есть невыдуманная связь между датой рождения давно умершего поэта и днем, когда старуха гнедич услышала о своей скорой смерти! иначе как чудом трудно объяснить тот факт, что в самом черносотенном издательстве вышла книга, повествующая об этой связи: проглядели оба рецензента, редактор и старший редактор, куратор издательства от органов пропаганды и завотделом, ответственное лицо из госкомитета по печати и чиновники книжной палаты, автор аннотации в «литературном обозрении» и критик из «вопросов литературы», по счастью, болел и доктор филологических наук п.[112], дальний родственник баратынского и блюститель семейной чести, когда ему прислали экземпляр романа на отзыв, – книга прочитана и высоко оценена его аспиранткою, своего рода крепостной ключницей при впавшем в детство барине, – старик не глядя подмахнул пять страничек машинописного текста, где автору предлагалось: несколько расширить общественно-исторический фон повествования, встретить баратынского в париже с декабристом николаем тургеневым, при переезде из марселя в ливорно усадить в один пароход с германцем, огаревой-тучковой и выводком детей от смешанного брака[113], под неаполем, во время прогулки к везувию, столкнуть с юным гарибальди, добрым словом помянуть некоего путяту, прямого п-ского предка[114], прочее оставить без изменений, автор романа скрепя сердце внес требуемые коррективы – и потом жалеть ему об этом не приходилось, да и нам тоже – вот она, книга, тираж полмиллиона (первый завод 150 тыс.), права на перевод проданы в штаты, индонезию, бутан и скандинавские страны, в германии вышло сокращенное издание, французов товар не заинтересовал, англичан тоже – там само слово «поэт» звучит сейчас столь же оскорбительно, как звучало в устах адмирала нельсона, скажем, 1 марта 1800 (!) года, когда абукирский герой[115] диктовал письмо в лондон из палермо: дескать, на итальянцев нельзя полагаться ни в чем, они только уличные певцы и поэты, несерьезная публика, особенно в неаполе, откуда пришлось спешно эвакуироваться, спасаясь вместе с двором короля фердинанда от полчищ обезумевшей черни, на сицилию, богом благословенный остров, земной рай, фейерверки, вы знаете, никто не умеет так веселиться, как итальянцы, – балы, маскарады, но клянусь честью, не это меня задерживает здесь – рана заживает медленно и есть надежда, что действия британского флота нанесут сокрушительный и последний удар по морским коммуникациям первого консула именно здесь, у берегов калабрии, нет, от книги просто-таки не оторваться – раскрываю, как при гадании, наугад, снова глава девятая, незнакомое место: об отъезде из италии ни слова, россия подождет, давно уже меня занимает мысль о невидимом источнике, дарующем человеку внутренние силы, кажется, живешь на последнем дыхании, еще день-другой – и ты камень, родовая могила, но проходит каких-нибудь полчаса, белка спрыгивает с дерева в световую пролысину среди сплошной лиственной тени, сидит мгновение, быстро-быстро перебирая передними лапками возле мордочки, будто умывается, из-за дома несется лай, дурной охотничий щенок выкатывается туда, где только что сидела белка, крутится, ловя ускользающий хвост свой, возбужденно повизгивает – и всю тяжесть как рукой сняло: природа, сама природа, как пиявки у висков, удаляет из размышлений тяжелую историческую кровь, италия же – италия само бездумье, фар ниенте, целый день перед глазами фисташковые затемнения видимых предметов, людей, давних событий, здесь история и природа одно: никакие злодейства борджиев, никакие кондотьеры и савонаролы не могли расторгнуть любовный союз римских развалин с диким виноградом, в недоумении остановишься: что это, одиноко уцелевшие колонны или одинокие пинии на прославленных холмах, а это хромовая роща человечества, когда земля и небо уравновешены, как чаши флорентийских весов для размена монет в ломбардах парижа и лондона, – отсюда чувствуешь, как в россии неравновесны гигантские блюдца земли и неба, как тяжело падает и взлетает стрелка, трудное дыхание бегуна в марафонском финише, задышка любовников, толчками раскачиваемых между землею и небом, – через постель, только через постель, – убеждает слушателей некая страстная поэтесса с мясистой и круглой фамилией[116], – иначе баратынского не поймешь, но целомудрие автора и дамоклов меч моральной цензуры не позволили ему детализировать романтическую обстановку александрийских ночей в гельсингфорсе[117]: (глава третья) смутно белеют грудо-бедренные формы закревской, влажное дыхание ночной царицы объемлет полмира, комар, впившись в обнаженное плечо, смолкает, скрипит шведская (карельской березы) кровать – спинка инкрустирована перламутровой психеей и амуром – царит любовь, колышется марля нервической светлой ночи, на туалетном столике – эротическая кринка с утренним молоком, ниже – сюрреальные кувшин и таз для мытья (омовения, прелестница, омовения!), муж в петербурге, доклад министру, одеваясь, не разыскать необходимой, ну совершенно необходимой детали туалета, раздражена, первая ссора, слезы, прохладное и совершенно пустое утро – было такое? отвечай по правде! ведь не было же, было что-то похожее, близко, да не так: были слезы, ссоры, полунаигранное и отчасти приятное бешенство ревности, почему-то к мужу никогда не ревновал: он как бревно какое – большой внушительный генерал свитский, но вернулась из столицы – только и разговоров что о пушкине[118], взяла досада – это уже не муж, могло кончиться дуэлью, дельвиг, как всегда, обратил в шутку, втроем отправились к девкам на софийку[119] под царское село, пьяный вечер, влажно-профессиональное наслаждение – и утром неожиданно тяжело похмелье, впервые в жизни – свинцовое отрезвление, неутолимая жажда, снится, что пьешь кувшин за кувшином, а все пить хочется, сильней и сильней, самым утром привиделась детская в маре[120], подле кровати – широкогрудый, широкотазый кувшин с водою для умывания – и снова припал к нему, пьешь, воды не убавляется, жажда не покидает, танталовы муки, неутолимое пустое наслаждение – горечь любовных страниц романа явно автобиографична, хотя, с другой стороны, вполне подпадает и под общее выражение литературного лица, какое стало проступать еще лет десять назад, да ты совершенно пpaв, я ведь тогда служил в книжной рекламе, и мы аннотировали много такой историко-постельной беллетристики, например желтый романчик какого-то воеводина, – ничего себе какого-то! это говно на процессе бродского выступало как обвинитель от союза писателей[121], личность, можно сказать, известная: бродский, говорит, тунеядец, удостоверения не имеет, а пишет, позорит звание и статус писателя, – и выпустил романчик этот воеводин – конечно, о свободолюбивом периоде жизни поэта: вся охранительная полицейская сволочь почему-то особенно именно свободолюбивым периодом озабочена – там уже покапывала старческая слюна, бессильная зависть к нерастраченным сокам юной любовной силы, сам вот не может трахаться, так хоть подсмотреть, посочувствовать, сексуальная полупристойная клюква, одну сценку надолго запомню: в «русской ночной рубашке» (цит. дословно!) до полу, ворот расстегнут, так что видна высокая грудь, белая ночь, посреди спальни, убранной в стиле ля рюсс, раскрывает юному любовнику объятия княгиня (или княжна, автор путался) голицына, обидно, право, но что-то очень похожее есть и в романе о баратынском – оттого ли мы так любим «пушкинскую» эпоху, что забрезжила тогда впервые телесная свобода, за полтора века до сексуальной революции, так и живем: плоть у нас то реабилитируют, то опять репрессируют, то хорошо ебаться, то нехорошо, ничего не поймешь, минимум значит, и золотой век, и серебряный русской эротики («рашн фэрлямур»), а сейчас – бронзовый, что ли? действительно, что-то подозрительно много в последнее время выходит книг, отпечатанных будто на замаранном постельном белье великих людей, есть нечто возвышающее любого инженера-врача-учителя в том, что семейное унижение – не только их доля, но и большие, с позволения сказать, личности подвержены… есть замочная скважина эпистолярных и дневниковых публикаций, прошло время, когда лишь специализированный фрейдист не гнушался приникнуть к заветному отверстию – и ключиком, ключиком там шуровать до сладчайшего успокоения, не стеснялся, когда за локоть ловили: это дверь? дверь, ну, я ключ ищу от нее, работа такая, бросьте, известно ведь: ключ выброшен в пруд, описал дугу, поочередно просверкав кольцом, стержнем, бородкой, тупой бульк, пруд зацвел, заболотился, зарос, пошли плодиться комары, совсем недавно пруд осушили, залили асфальтом, оградили зеленым забором и устроили танцплощадку, да и что мы знаем о любви и смерти? об их смертельно-любовной человеческой скрепе, которую вгоняет умная машина в листы любого жизнеописания – вгоняет бесшумно, в левый верхний угол, в девятку, и не странно ли, что набоков, по собственному признанию, был неплохой голкипер в отменную весеннюю погоду, но терял игровые качества в дождь и слякоть, – так, начавшись точкой отделения души от тела, закончится книга о баратынском, двоеточием Любови… любовей, а сколько их было – дело не наше, и каковы они, бог знает, хозяин угловой комнаты подальше от разговоров своего «евгения баратынского», что привезен из парижа, здесь не купишь и на черном рынке, а явится случай – выкладывай пятерик тут же – пятерик? так дешево? меня ваша наивность даже умиляет, вы, поди, и на «болоте» никогда не бывали[122], ах да, забыл, у них на толкучке свой язык: рубль – это червонец, значит пятьдесят? совсем ополоумели, пятьдесят рублей за массовое издание! а угол, угол – это сколько? – двести пятьдесят, а тысяча? – тысяча, как известно, целый кусок, целый кусок жизни погребло под собою болото, ни одной любимой книги? кажется, в дачное, ишь ты, еще недавно обреталось на гражданке, вот тебе и немобильность, во мгновение ока преодолено расстояние, пользуясь эзоповым диалектом черного рынка, равное восьмидесяти копейкам на такси, – 40 километров, столько же, сколько делала в два дня «кроткая элисабет»[123] во время пешего богомолья всем двором из питербурха в тихвин, тут временный вольноотпущенник из горького снова оживляется: полгода почти пролежал он, не двигаясь, на нарах в крестах, и все, так или иначе связанное с перемещением в пространстве, вызывает в нем какую-то забытую восторженность: называнья медвежьих углов, полустанков, богом забытых среднерусских городков пьянят, как винные имена грузинских селений, как венгерские или французские земли на этикетках длинных или пузатых бутылок, – подхватывает он тему денежных эвфемизмов, и очередная болотная история повисает в тускло освещенном коридоре: инженер, обычный советский инженер, нынешний аналог щедринскому коняге, труженик и общественник, член совета по озеленению, – одним словом то, что в прошлом веке собирательно именовалось «мужиком», – сын у него, у мужика, подрастает, в школе учится, развлекательных книг в школьной библиотеке, естественно, нет, в классе слышал про какого-то жуль верна, все, кроме него, мальчики читали, но ему никто не дает – не принято у нынешних тинейджеров давать свои книги в чужие руки – затеряется, мало ли, пропадет, запачкают, все равно что свои штаны дать поносить кому-то, неприлично просто, входит сейчас в сознательный возраст как бы западное молодое поколение, а инженер – человек старой коммунальной закалки: обидно ему и за сына, и вообще за молодежь, после работы едет в буку: «таинственный остров» бывает у вас? – продавец, рыжий, лицо дегенерата, только что слюну на прилавок не пускает, – даже головы не повернул, потоптался инженер, полюбовался на абрахамсовского дали, триста рублей, ушел, а назавтра в обед пожаловался сослуживцу и узнал о существовании болота, где же оно, болото? – сейчас не знаю – вчера собиралось на пустыре у третьего интернационала, вечером туда поехал (у сына через неделю день рождения); действительно пустырь, ходит друг вокруг друга множество людей, при абсолютном различии возрастов, конституций, одежды все они чем-то неуловимым похожи друг на друга, книг не видно, порхают какие-то списки, – вот жиды пархатые, – некстати пришло на ум инженеру, что меняете? я? я не меняю, я бы купить хотел, здесь можно купить «таинственный остров»? подвели к одному, тот оглядел инженера внимательно, взгляд задержался на витебской обуви – оценивает, что ли? молча отвел в сторону от основного скопления: приходите завтра в шесть у старого метро «дачное», станет всего в полтинник, – инженер, как человек четкого технического ума, вычислил: речь, конечно, не о пяти рублях идет, нет – о пятидесяти, дорого все же, треть зарплаты, но вспомнилось школьное детство: спазмы в горле и тяжесть внизу живота, когда попадал в комнату районной юношеской библиотеки имени гайдара, чудом обнаружил там дореволюционную книжонку о достоевском, долго не возвращал ее, надеялся, что забудут, как-нибудь останется у него, но явились домой – толстая библиотекарша и переросток-старшеклассник, который таким образом сопровождал начальство, надеялся в обход общей очереди заполучить лакомую «одиссею капитана блада» или, на худой конец, «юного бура…»[124], скандал, родители нашли книжку о достоевском, отдали (он был последний, кто ее брал почитать, – не отвертеться), наказанный, все воскресенье просидел дома взаперти, без книг, все «чтиво» отняли, оставили один учебник литературы – занимайся, тройка в четверти, стыд и позор, тупо смотрел на корешок и пушкина, оттиснутого на переплете, утешало, что и великие люди страдали в детстве, покуда их не могли оценить по достоинству, зря, что ли, читал он в пособии для мужских гимназий о «пытке чаем», о «чаепытиях» в михайловском замке, когда юный федор достоевский, не имея собственных карманных денег, вынужден был отказываться от чая[125]: воспитанников инженерного училища брали на казенный кошт: одежда, еда – все казенное, даровое, а вот чай – роскошь, чай должны были прикупать сами, отец из москвы денег не шлет – сотоварищи уже послали дядьку самовар поставить, нет, увольте, я чаю не пью – после сердцебиение и во рту нехорошо, первое отроческое унижение, не признаваться же, в самом деле, что отец – скряга, ночью не заснуть: безумно пахнет чай кяхтинский, запах просачивается сквозь жестяные стенки наглухо закрытой коробки с китайцем на корточках, хотя сама коробка-то давно унесена из спальной каморы, из угловой комнаты на втором этаже замка, вниз, в полуподвал бывшей кордегардии, и оттуда, из адского подвала, доносится непосильный горестный запах – тайный запах инаковости, подумаешь, чай, но – ты нищий, нищий, не такой, как другие, после наверстывал, крепчайшие ночные чаи нашивала жена в кабинет для работы, кофе для господина бальзака, а мы чайком побалуемся, не французы, чай… нет, решил инженер, нельзя не купить, тайная детская обида – она только со смертью сотрется, да и то неизвестно, после службы зашел в сберкассу, снял часть денег – летних, на отпуск, ничего, к новому году возьму халтуру, как-нибудь выкручусь, приезжает в дачное, книжный жучок уже ждет, в полиэтиленовом пакете сверток, книга обернута в несколько слоев газетой, кажется очень толстой, но формат, похоже, карманный, странно, в мое время другие жюль верны были: толстая бумага, обложка коленкор, крупный шрифт, каждый роман иллюстрирован отдельной картинкой, на которой представлен самый захватывающий эпизод, неуклюжие такие картинки, на них – разноцветные люди в панталонах, штиблетах, пробковых шлемах, бакенбарды, трубка, волевые подбородки, шотландская бородка, выразительные глаза, ну ладно, времена меняются, отдал деньги, переложил сверток в свой портфель, поехал домой, но, пока ехал в метро, возникло подозрение – не надули меня, часом? – развернуть боялся – а вдруг и в самом деле надули, было же как-то под новый год: около елисеевского магазина давка, тридцать первое декабря, середина дня, сумерки, появляются два продавца в грязных халатах поверх шуб, развернули складной стол, выставили ценник, выстроилась очередь – что дают? красную икру, ишь ты, фасованная, в наглухо запаянных полиэтиленовых пакетиках, гражданка, вы поче… да сгинь, образина очкастая, стояла я здесь – стояла и стоять буду, – товарищи, товарищи, успокойтесь, всем хватит, по сто грамм в одни руки, товар фасованный – к вечеру распродан со всеобщим удовольствием, и соответственное чудо в новогоднюю ночь, когда сбываются самые несбыточные желания: икра-то, простите, не икра, фальшивка это, подделка, белые рыбные катышки, саго из шестикопеечных пирожков, крашенное в благородный икроидальный цвет томатной пастой, – и все дела, нет, его так не проведешь, не из тех я, кто гоняется за любым дефицитом, а впрочем, чем черт не шутит, боялся все-таки надорвать пакет тут же, в метро, развернуть сверток, оголить трепещущую, драгоценную книженцию – как себя вести, если надули? не в милицию же бежать? а дома все разъяснилось: надорвал, развернул, обнажил: батюшки! «архипелаг гулаг», сочинение александра солженицына, франкфурт, «посев», так вот он «таинственный остров», ничего себе презент сыну к совершеннолетию – вся, мол, жизнь впереди, так что готовься и жди, лишь бы жена не сунула носа, не узнала б куда летние деньги утекли, тьфу ты пропасть! но когда домашние спать легли, заперся в уборной и читал до утра, читал и курил сигарету за сигаретой, сидя в одинокой позе родена со спущенными штанами, утром сказал, что идет в контору, позавтракал, поцеловал жену, положил отечески глаз на сына и поехал на витебский вокзал, купил билет до пушкина, в электричке читать боялся, но, когда сошел с местного автобуса у парка, скорым шагом бросился к кустам, окружавшим растреллиевский эрмитаж, нашел не очень сырую скамейку, снял газеты с книги (это был первый том так называемого «тюремного» издания – страниц 700 на библейской бумаге толщиною в евангелие, не толще записной книжки), принялся читать, покрыв газетами скамейку, дождь пошел, октябрь «уж наступил», – заметил, что продрог и насквозь вымок, лишь когда листки разбухли до невозможности переворачивать, засунул в карман, встал, деревянно вернулся на лужайку к эрмитажу, уставился: в расковырянные руины вбита новенькая, как монета, что отпечатана в текущем году, железная доска: «памятник архитектуры середины XVIII века, охраняется государством», постоял, пытаясь уловить смысл, хотя набор геометрических значков, древесный язык друидов разучился читать по-русски, не разбирая дороги, двинулся дальше, оказался вблизи верхней ванны, увидел мутное зеркало пруда – зеркало плоско лежало у ног, потом встало стоймя, вошел в него, заметила старуха – закричала, забегала по берегу из готического прибрежного ресторанчика, появилась милиция в лице молоденького сержанта, но в воду не полезла, пришел пожарник из лицея, стал долго и со вкусом стягивать сапог, неизвестно, как долго стягивал бы – но проходивший с девушкой под руку морской курсант спросил у милиционера, что происходит, тот показал на воду, на старуху, девушка высвободила руку и сказала: «ни в коем случае», курсант посмотрел на нее, на воду, на старуху, в секунду разделся до трусов, через некоторое время утопленнику делали искусственное дыхание способом «изо-рта-в-рот», безуспешно – повозившись с полчаса, перенесли к Кухонным воротам парка, где ждала скорая помощь, милиционер из ресторанчика принес курсанту стакан водки, дождь перестал, девушке стало дурно, и в голове у курсанта как-то сразу подозрительно потеплело: уж не подзалет ли? инженера положили в кузов машины, на носилки, врач сел рядом, девушка потеряла сознание – еще чего не хватало, возись тут – решено было отвезти ее в амбулаторию вместе с пострадавшим, опять закапал дождь, втроем подсадили ее в кабину к шоферу, на место врача, в дороге она медленно, рывками, приходила в себя, туманно проплывали строение казачьего городка, ненужные египетские ворота, а в приемном покое дежурил как раз тот врач, который несколько месяцев назад явился невольным виновником обострения слуха у старухи гнедич, и они вошли туда как раз в тот момент, когда ему звонили из квартиры гнедич: потеря сознания, да, реанимационная бригада выслана, потеря пульса, долго все же она протянула, крепость организма родовая, что ли, дворянская – летальный исход? на теле не нашли никаких документов, только в боковом кармане – месиво листков карманного формата, участковым оказался человек начитанный: до него месиво квалифицировалось как «пришедшая в негодность записная книжка», он, во-первых, определил, что это типографская печатная продукция, во-вторых, разобрав в тексте несколько фамилий и названий, моментально сориентировался, какого сорта продукция, обостренное классовое чутье, вещь нынче редкостнейшая, так сказать, я милого узнаю по походке, позвонил куда надо, оттуда приехали, забрали одежду и ботинки, ходили смотреть, где произошло, через день жену инженера вызвали на литейный: не могли бы вы нам принести бумаги вашего мужа, и, кстати, не знаете ли, где он сам сейчас находится, ага, третьи сутки дома не ночевал? известно ли вам, что он регулярно распространял анти советскую литературу, вот полюбуйтесь – это нашли на его теле! теле? – и началось, истерика, стакан, графин, валерьянка, нет, в таком состоянии говорить невозможно, идите домой, подумайте, когда понадобится – вызовем, одну минутку – вот адрес морга, он утонул, но у нас есть подозрение… короче, вызовем через некоторое время, а пока идите, и если бы она сама, добровольно и сознательно, не явилась на следующий день, не вытащила из сумочки пачку писем к мужу от разных людей, пару записных книжек и две общие тетради с какими-то конспектами (наследие курсов по повышению квалификации) – не вышло бы того нашумевшего впоследствии дела, которое советовали характеризовать как один из несомненнейших и вопиющих фактов дальнейшего ужесточения режима, не были бы сорваны поставки суперэлектронной американской требухи, не освистали бы нашу делегацию, не потекло бы тухлое яйцо по лацкану посольского пиджака, не привели бы три пограничных округа в состояние бое готовности № 1, а остальные – в состояние № 2, не повысили бы цены на почту и теле фон, мы бы теперь жили в мире, совершенно ином, чем нынешний, – изобильном, прочном, свободном и т. д., ах, не получается: песчинки достаточно, двух записных книжек в клетку, чтобы колеса истории забуксовали и завертелись в обратную сторону, чтобы начала разворачиваться необратимая цепь событий, – разве нам легче, что ударит она сначала по рукам, вытащившим на свет божий ее первое звено, что выпрут за либерализм первочиновника, давшего ход ее: пролистывая записные книжки, принесенные женой инженера, он обратил внимание на обилие фамилий неславянского происхождения, ну конечно же! она, она самая, самая древняя разведка в мире – жидомасонская всемирная сеть, – тут нужно шепотом, шепотом, об этом вслух не говорят, они вездесущи, они всюду, они даже там – ТАМ! – качнулись маховики, дрогнули оси, ожили колеса, тронулась в путь по записной книжке утопленника известная машина – и замелькали версты, лица, кресты колоколен, коньки изб и горделивые помещичьи крыши: еврея-лазерщика (его телефон значился под литерой «г»), не объясняя причин, уволили из полусекретной шараги, тогда он подал на выезд – отказ, тогда он организовал какой-то комитет по борьбе – тут же комитетчиков стали дергать, те ожесточились и призвали двух немцев со шведом для интервью – квартиру блокировала милиция, бывший лазерщик позвонил в нью-йорк и сказал все, что думает, обыскали и конфисковали все книги на иврите, в конгрессе голосовали за прекращение торговли с союзом, пока лазерщика не выпустят – набили морду в подъезде и убежали… прервем эту линию за ее очевидным финалом, другое: под литерой «т» обнаружен телефон и адрес полуподпольного поэта – с какой это, интересно, стати они общались – вызвали, но как раз подошли праздники, а девятого ноября хоронили инженера, никто из сослуживцев не явился – были только жена, сын, тетка из колпина и двое молодых людей, оперсотрудник заинтересовался, подошел проверить документы один врач-психиатр, второй… ага… почему вы не пришли по повестке? я не получил ее, хорошо, вот вам новая, придете завтра – пришел, конечно, тряхнули как следует, и неожиданно для самого себя ляпнул, что «гулаг» когда-то читал, а кто вам дал? откуда вы его получили? дал один с болота, как его фамилия? не помню, кажется он уехал в штаты, не помню фамилии, может быть, все-таки вспомните? это в ваших же интересах, нет, никак не припомню, вы стихи пишете? немножко балуюсь, так сказать, для поэта у вас никудышная память, да я и сам иногда замечаю: удивляюсь, на каком-нибудь дне рождения попросят прочесть что-нибудь – раскрою рот, а из головы все как вымело, и часто вы на днях рождения… пытаетесь читать? в том-то и фокус, что редко! я стараюсь никуда не ходить, знаете, жена, дети, устаешь как собака, а в пушкин зачем вы ездили? к кому? зачем ездил?.. опять же стихи читать… или у вас это запрещено? так кому же все-таки вы читали ваши стихи в пушкине? что, по фамилиям называть? желательно и по фамилиям, не помню кому, многим, ну ладно, вы умный человек – мы это знаем, однако сами посудите: память слабая, за свои действия не отвечаете – надо подлечиться, э нет, у меня справка есть, что психически здоров, пожалуйста, – да вы крепкий орешек, бросьте прикидываться дурачком, мы ведь не собираемся предпринимать что-либо против вас лично, мы ищем преступников, а вы не хотите помочь нам – рад бы помочь, да вот ничего не знаю, нечего помогать! – и, проговоривши таким образом часа три, отпустили поэта восвояси – он пришел домой, отчасти гордый, что не раскололся, отчасти чувствуя себя почему-то оплеванным, оскорбленным – чувство, впрочем, по определению присущее любому писателю – нечто похожее испытывал, помните, мелькнувший где-то в начале книги собеседник критика кожинова, когда, доставая из портфеля новенький молодежный журнальчик, где наконец-то опубликовали его рассказ, написанный 15 лет тому назад, улавливал невысказанную иронию в небрежной, снисходительно-мягкой оценке бывших сотоварищей по непечатному перу – нечто похожее испытывал в отрочестве и сам достоевский во время пытки чаем, да и позже, незадолго до смерти, когда среди ночи подымался в квартиру, расположенную этажом выше[126]: я понимаю, молодой человек, возраст, темперамент, но внизу, под вами, живет старый больной писатель, а кто-то из шумной компании, узнавши автора «бесов», кричал хозяину квартиры: да не обращайте внимания, одним пасквилем меньше будет! – отгороженность от мира других, душевная опухоль своей инакости, нет, надо что-то предпринять, что-то сделать: собрал в сетку дюжину западных изданий (каждое аккуратно и верноподданно обернуто в местную газетку, но слишком белая бумага с торцов недвусмысленно свидетельствует о ненашем происхождении), в основном стихи: гумилев, жоржик иванов, иван кленовский, поплавский, ходасевич, елагин, бродский, снял с полки брюссельскую учебную библию, подержал в руках – 4000 страниц, развернутый комментарий к каждой главе, к каждому стиху – прикинул, поставил обратно, выстриг предисловие и комментарии (струве, филиппов) из нью-йоркского мандельштама, хотел разорвать, передумал и разрозненные листки с угла скрепил умной машинкой, сунул в сетку со стихами, из нижнего ящика стола извлек четыре заветные папки с беловиками своих стихов – черновиков не жалко, черт с ними, пускай голову ломают! – и первой главой давно задуманного (руки никак не доходят закончить) монументального романа, в котором несомненно пока одно только название: ГНЕЗДО, что же дальше? дальше позвонил приятелю, тому самому, у него когда-то брал почитать первый том «гулага» – не оказалось дома, а когда будет? он мне не докладывает, мать приятеля узнала его, потому так нелюбезна, они дружили еще со школы, и она считала, что поэт сбивает ее сына с пути, тянет в богему, в яму, а сейчас нужно иметь твердую профессию, надежный кусок хлеба, например медицину, – и пихала насильно в медицинский, пока не запихнула, он-то сам с детства ставил себя художником, держался демонически, на школьных вечерах плавки грозили лопнуть от внезапного изобилия нерастраченных юношеских сил, позже, на третьем-четвертом курсе, стал на трех-четырехлетних девочек смотреть с умилением, почти старческим, перед защитой диплома несколько раз сбегал из дому, жил у поэта, их родители перезванивались, разговор шел на повышенных тонах, будущего медика со скандалом возвращали в лоно семьи и призвания, его отец служил музыкантом в драмтеатре, мать называла блажью и бездельем все, так или иначе относящееся к искусству, и вспоминала, как она скиталась с мужем-музыкантом, к тому же немцем, по городам эвакуации, как для него нигде не было музыкальной работы, ей приходилось работать самой – самой! – в госпиталях, сначала санитаркой, потом бухгалтером, а в конце войны сестрой-хозяйкой, с тех пор она благоговела перед людьми в белых халатах и со шлангами стетоскопа на шее, дипломированные врачи – вот люди, они всегда, в любой обстановке, почти начальство, особенно хирурги, эта врачебная аристократия – глупости! сын показал ей старый справочник практикующего врача где говорилось, что в англии, например, хирурги входили в одну гильдию с цирюльниками, а не с врачами, им разрешалось делать операции лишь в присутствии дипломированного врача, и на все свои предписания испрашивать его согласия – ну, это когда было! теперь хирург – первая скрипка любой больницы, муж ее был трубач, духовик, что-то вроде врача-проктолога, дудка поганая, но сын хирургом не сделался, к сожалению, отцова кровь – он бессознательно избрал область медицины, близкую живописи и поэзии – неопределенную, с размытыми границами, целиком погруженную в вымышленную реальность, в космические и природные ритмы, в сбивчивую человеческую речь – защитив диплом, три обязательных года прослужил в горьком, в психушке – еле-еле удалось смотаться от казанской спецбольницы, вернулся, испытывая непреодолимую потребность жениться и родить дочку, с женитьбой не получилось – аспирантура, диссертация по худ. творчеству душевнобольных, проторчал год в гвинее, вернулся как бы убитым – продолжал встречаться только с поэтом – их разговоры и поездки в пушкин – последнее, что осталось от прежней жизни, ездили каждое воскресенье в электричке, завязывался спор: поэт что-нибудь рассказывал – сначала сплетни о прежних знакомых, потом сюжеты из ненаписанного романа, представляешь, я придумал такой ход: как бы начинается война между союзом и ираном, а тут грузия возьми и отделись, и у меня герой попадает как советский шпион в метехский замок, там грузины опять тюрьму сделали, с ним в одной камере сидит уголовник, за что сел-то? – за член, говорит, у него, оказывается, на члене вытатуировано «сталин» и надпись видна, только когда член встанет, а в обычное время синие точки какие-то, он еще ко всему педераст – в общественном сортире и арестовали, кто-то из педов побежал доносить, что? неправдоподобно? нормальный реальный случай, кто-то рассказал, только кажется, татуировка другая: «хрущев», между купчином и шушарами психиатр переставал себя чувствовать медработником, наступало другое время, другая, прежняя жизнь возвращалась, до вечера бродили вдвоем по александровскому парку, полная осенняя свобода, говори о чем угодно, но о чем угодно не хотелось, политики не существовало вокруг, в париже – из конакри летели через париж – я купил несколько русских книг карманного формата, боялся, что на таможне будут шмонать, но тогда, видимо, климат ненадолго помягчел – проскочило, спас абрахамовский «золотой дали»[127] вернуться…пишет некий жьячинто боргезе… – Жьячинто (Джачинто) Боргезе – неаполитанец, бывший торговец картинами, вступивший на педагогическую стезю и ставший воспитателем Евгения Баратынского. Привил воспитаннику любовь к Италии и навсегда остался в его благодарной памяти: в письмах к матери и домашним Баратынский неизменно передавал ему приветы. Боргезе посвящено последнее ст-ние Баратынского «Дядьке-итальянцу» (лето 1844). вернуться…«последней смерти»… – «Последняя смерть» – ст-ние Баратынского (1827). вернуться…1 марта, накануне великого ортодоксального праздника, дня петра-и-павла… – Сомнительно, что католик Боргезе, к которому воспитанник Евгений в письмах обращается Mon cher monsieur Bories, или лютеранин Гейр Хетсо могли на этот день назначить большой православный праздник. Остается думать, что поэт-репетитор, сочиняя роман о Баратынском, переиначил православный календарь в угоду своему нумерологическому анекдоту. Нельзя не отметить и связь этого эпизода со сценой крещения новорожденного в повести «Шинель» Н. В. Гоголя. вернуться…смерть дщерью тьмы не назову я!.. – Ст-ние «Смерть» (1828) было впервые опубликовано в журнале «Московский вестник» в 1829 г. с начальной строкой: «Тебя из тьмы не изведу я…» и другими вариантами текста. Приведенный вариант первой строки появился в посмертных изданиях из неизвестных источников. вернуться…квартира татьяны григорьевны гнедич… – Татьяна Григорьевна Гнедич (1907–1976) приходилась праправнучатой племянницей Николаю Ивановичу Гнедичу – поэту, переводчику «Илиады». Была арестована в конце 1944 г. В тюрьме, а затем в лагере переводила поэму Д. Г. Байрона «Дон Жуан». После освобождения в 1955 г. вела переводческий семинар в Союзе писателей, членами которого были многие ставшие впоследствии известными молодые переводчики. Вела также литературное объединение в Царском Селе – его членами были поэты Юрий Алексеев, Тамара Буковская, Юлия Вознесенская, Виктор Кривулин, Константин Кузьминский, Борис Куприянов, Петр Чейгин, Виктор Ширали и другие. …О дочь Верховного Эфира! О светоносная краса, В твоих руках олива мира, А не губящая коса… — В ст-нии Баратынского «Смерть» – «светозарная краса». вернуться…она протянет еще восемь месяцев… – Татьяна Григорьевна Гнедич умерла 7 ноября 1976 г. вернуться…доктор филологических наук п… – Речь идет, по-видимому, о Кирилле Васильевиче Пигареве (1911–1984), правнуке Ф. И. Тютчева, историке и литературоведе, биографе Тютчева, директоре музея-усадьбы «Мураново». вернуться…усадить в один пароход с германцем, огаревой-тучковой и выводком детей от смешанного брака… – Требование трудновыполнимое, поскольку Александр Иванович Герцен эмигрировал из России в 1846 г., а в гражданский брак с Натальей Алексеевной Тучковой-Огаревой, приведший к рождению детей, вступил только в 1857 г. вернуться…некоего путяту, прямого п-ского предка… – Николай Васильевич Путята (1802–1877) – историк и мемуарист, близкий к декабристам, друг и свойственник Баратынского: женат на сестре жены Баратынского Софье Львовне Энгельгардт. Его дочь Ольга (1840–1920) вышла замуж за Ивана Федоровича Тютчева (1846–1909). К. В. Пигарев – правнук Н. В. Путяты. вернуться…абукирский герой… – Имеется в виду адмирал Нельсон и морское сражение 1798 г. в Абукирском заливе, где британский флот под его командованием одержал победу над флотом Французской республики. вернуться…поэтесса с мясистой и круглой фамилией… – Речь идет о Татьяне Кузьминичне Галушко (1937–1988). вернуться…александрийских ночей в гельсингфорсе… – С осени 1824 г. до выхода в отставку в 1825 г. Баратынский состоял при штабе генерал-губернатора Финляндии Арсения Андреевича Закревского (1783–1865) в Гельсингфорсе (Хельсинки). К этому времени относится его роман с женой Закревского Аграфеной Федоровной (1800–1879), которая стала героиней поэмы «Бал» и адресатом многих ст-ний Баратынского. вернуться…только и разговоров что о пушкине… – Роман Пушкина с Закревской приходится, судя по его письмам, на 1828 г., когда под одной обложкой вышли «Бал» Баратынского и «Граф Нулин» Пушкина (Две повести в стихах. СПб., 1828). Связь Баратынского с Закревской к тому времени давно закончилась. вернуться…к девкам на софийку… – Имеется в виду София – район Царского Села, где был расквартирован лейб-гвардии Гусарский полк, с офицерами которого Пушкин пировал еще в лицейские времена. вернуться…детская в маре… – Мара – поместье семьи Баратынских в Кирсановском уезде Тамбовской губернии… вернуться…желтый романчик какого-то воеводина – ничего себе какого-то! это говно на процессе бродского выступало как обвинитель от союза писателей… – «Повесть о Пушкине» (1951) написал Всеволод Петрович Воеводин, а обвинителем на процессе выступал его сын, Евгений Всеволодович. вернуться…вы, поди, и на «болоте» никогда не бывали… – Подпольный книжный рынок в Ленинграде располагался сначала на Лиговском проспекте, но затем был выдавлен властями в Кировский район. Торговля происходила неподалеку от ныне закрытой станции метро «Дачное» на изрытом дренажными канавами пустыре. вернуться…«кроткая элисабет»… – Имеется в виду императрица Елизавета Петровна (1709–1761), которая имела обыкновение совершать многодневные пешие паломничества. вернуться…«юного бура…» – Имеется в виду роман немецкого писателя Августа Нимана (1839–1919) «Питер Мариц – юный бур из Трансвааля» (Детгиз, 1940). вернуться…федор достоевский, не имея собственных карманных денег, вынужден был отказываться от чая… – 9 августа 1838 г. Достоевский пишет брату Михаилу (1820–1864): «Веришь ли, что я во время выступленья из лагерей не имел ни копейки денег; заболел дорогою от простуды (дождь лил целый день, а мы были открыты) и от голода и не имел ни гроша, чтоб смочить горло глотком чаю». 5 мая 1839 г. в письме к отцу Михаилу Андреевичу: «Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке, или в такую погоду, придя с ученья усталый, озябший, без чаю можно заболеть; что со мною случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю». вернуться…когда среди ночи подымался в квартиру, расположенную этажом выше… – В ноябре 1880 г. квартиру 11 в доме 5/2 по Кузнечному переулку, находившуюся рядом с квартирой 10, где свои последние годы прожил Достоевский, снял под чужим именем член Исполнительного комитета партии «Народная воля» Александр Иванович Баранников. вернуться…абрахамовский «золотой дали» – он теперь на герцена лежит, триста рублей… – Альбом Сальватора Дали, тот самый, что видел инженер, покупатель «Таинственного острова», в букинистическом магазине на Герцена (Большой Морской), 1 7, издан Abrams Publishing в 1978 г. |