Я открываю «Денискины рассказы», которые знаю почти наизусть, начинаю читать и мысленно молюсь о том, чтобы он забыл о тех двух глотках вина, которые я сделала без его одобрения.
– Послушай меня, – он поворачивается ко мне, берёт за голову и приближает своё лицо, едва не касаясь меня носом, – послушай меня, мама, – говорит чётко по слогам, – если ты будешь вести себя хо-ро-шо, то ВСЁ будет хо-ро-шо.
Я киваю, затаив дыхание, чувствую его запах – дерева, корицы и жасминового чая. Он берёт меня за волосы, тянет, моя голова откидывается назад, но я должна смотреть на него.
– Больше не делай так никогда, – шепчет он, – ни-когда, поняла?
Я снова быстро киваю:
– Да-да, я всё поняла, не волнуйся.
Он отпускает:
– Прости мамочка, прости, я просто хочу, чтобы всё было хорошо. Ты же понимаешь, что я забочусь о тебе, ты же понимаешь, правда?
Он утыкается мне в грудь, я обнимаю его, глажу по светлым волосам. И мне не нравится ощущать, как же приятно трогать его волосы.
– Дай мне немножко, – почти шёпотом просит он, – дай-дай немножко.
К горлу подкатывает тошнота, но я стараюсь дышать. Я знала, что сегодня без этого не обойдётся, – расстёгиваю кофту, поднимаю майку. Дыхание сбивается, дрожь пробегает по лопаткам, я мелко сглатываю, плечи стягивает стальными нитями. Я обнажаю грудь и даю ему.
Он благодарно кивает, припадая к соску губами, он нежен, у него в глазах слёзы. Моё тело сопротивляется, и я всё-таки начинаю дрожать от отвращения и возбуждения – адская смесь, стискиваю зубы – дыши, дыши, просто дыши.
Он сосёт бережно и нежно, стараясь не делать мне больно.
Конечно, никакого молока у меня нет, но ему кажется, что есть. Он причмокивает и облизывает соскок, я стискиваю зубы.
Дыши… Дышу, смотрю на полку с книгами и начинаю пересчитывать их – раз, два, три, четыре, пять… медленно дохожу до тридцати одного – месяц. Это немного успокаивает. И принимаюсь заново. Минут через пятнадцать он отваливается, как насытившийся младенец, и кладёт голову мне на колени. Глаза его закрыты, на губах блуждает довольная улыбка. Вопреки здравому смыслу я глажу его по светлым волосам, чувствуя, как гудит внизу живота. И тут же гадливость и стыд накрывают меня удушающей волной – я отдергиваю руку и проклинаю своё женское естество.
Я снова смотрю на книги – Булгаков, Достоевский, Брэдбери, Экзюпери… раз, два, три, четыре… Раз, два, три… раз…
Ещё минут через десять он открывает глаза, лицо его сияет:
– Ты у меня самая лучшая мама на свете!
Получив своё, он застёгивает на мне кофту, нежно проводит по груди, встаёт. Я остаюсь полусидеть-полулежать на кровати. Ощущение, что меня выпили досуха, выпотрошили и оставили выскобленным нутром на солнцепёке.
– Что тебе привезти? – Тон его голоса приподнятый и деловитый. – Ещё варенья?
Что мне привезти? Единственное, чего я сейчас хочу, – чтобы свет скукожился и стал черноглазой тьмой, чтобы небытие поглотило мою жизнь, превращая боль в пепел, – и всё закончилось.
Но я смотрю на него и говорю:
– Может быть, книгу? «Анну Каренину»?
Голоса почти нет.
– «Анну Каренину»? Отлично – мамочка хочет про любовь! – кивает он, старательно не замечая моего усталого вида.
И я думаю, что сейчас совсем не прочь вслед за Анной под поезд.
Он подходит, гладит меня по голове, целует в макушку:
– Ну всё, я поехал, не скучай.
Доходит до лестницы, машет мне на прощание, я слышу, как он, чуть замешкавшись, упруго взбегает вверх. Дверь за ним захлопывается.
Я медленно подхожу к лестнице – на второй ступеньке, завёрнутая в красивую бумагу с позолоченными разводами, коробочка. Снимаю обёртку, открываю – макаронс. Кругленькие французские пироженки, разноцветно-яркие, весёлые – как чья-то чужая жизнь. Я вымученно улыбаюсь в камеру:
– Спасибо, милый!
Беру одну штучку и, пока иду обратно к кровати, сминаю её пальцами в крошку.
Я чувствую собственную старость, налипшую на меня за всё это время чужеродной коростой. И запах, его запах на мне, едва заметный, въедливый, который хочется содрать слой за слоем, чтобы стать собой. Но я не могу. Он не любит, когда я моюсь сразу после его ухода. Единственное спасение – моё подкроватье.
– Я немного подремлю, милый, – говорю в камеру, – и буду обнимать кота, как тебя.
Тишина, но щелчка нет, наверное, он садится в машину.
На улице уже смеркается, автоматически включаются ночники по периметру, я зажигаю светильник над головой, кладу кота, сую ему под нос книгу и под покровом свесившегося одеяла стекаю под кровать.
Там хватаюсь за рейки руками и кричу. Кричу. Кричу. Беззвучно и оглушительно. Кричу внутрь себя, так громко, как могу.
Он не слышит ни звука.
За одной из кроватных реек лежит скоба, я беру её в руку, примеряюсь… Осталось только заточить, и получится небольшой нож. И я даже знаю, обо что я её заточу, – хотя… с обеих сторон кровати рейки крепятся винтами, если скрутить гайку, то обнажится резьба: о рёбра этого винта и можно сточить край скобы.
Только терпение и время, терпение и время. И того и другого у меня предостаточно. А кроватный матрас сработает, как звукоизоляционная подушка.
Подушка под Глебом съехала набок. Она постояла немного, разглядывая его, спящего, и вышла в коридор.
– Пока, Глашка, веди себя хорошо, – Елена погладила кошку, которая тёрлась о её ноги и призывно мяукала, – ну что ты хочешь? Корм я тебе положила, веди себя тихо.
Чёрно-белая кошка внимательно посмотрела на неё и, будто понимая, замолчала.
– Вот и умница, – похвалила её Елена, – не скучай, я сегодня приду. Или завтра.
Вышла и медленно закрыла за собой дверь, чтобы та не хлопнула.
«Тарам-пампам, тарам-пампам», – напевала она, сбегая по лестнице.
Ух! За ночь дорога выстелилась серебристым полотном. И декабрь, нахохлившись заснеженными деревьями, стал праздничным и белым, как и положено предновогоднему декабрю. «Кажется, опоздаю». Елена завела машину, достала скребок и принялась очищать её от снега.
До Нового года оставалась всего неделя, и город был заполошен предпраздничной суетой. Люди носились, запасаясь продуктами: майонез, яйца, зелёный горошек – в промышленных количествах.
«Надо бы тоже закупиться», – подумала она, выруливая со двора. С Васильевского по утрам выбираться было непросто.
Было не очень понятно, можно ли считать, что они сошлись и живут вместе. Елена часто ночевала у Глеба, даже обзавелась полкой в шкафу и выдвижным ящичком в комоде, но периодически оставалась у себя – и они никогда это не обсуждали.
Елену терзали сомнения, и чем ближе был Новый год, тем сомнения становились навязчивее. Где, как и с кем встречать? Само празднование того, что ты стал на год старше и ещё триста шестьдесят пять дней ушли в небытие, казалось ей как минимум странным.
Кира, разумеется, собиралась прийти отмечать со своим Серёжей. Но компания, состоящая из неё с Глебом и дочери с женихом, казалась ей какой-то неестественной. Может, встречать отдельно с Глебом у него? Тоже как-то странно, хотя Кира, скорее всего, не расстроится.
Город встал, ежегодно для дорожных служб Петербурга наступление зимы – неожиданность. Елена барабанила пальцами по рулю своего старенького «Шевроле», когда пришло сообщение, – наверное, это Глеб.
«Дорогая Елена Васильевна, спасибо вам огромное за маму. У нас всё хорошо, мы постепенно восстанавливаемся и думаем об имплантации. Вы потрясающий врач! Спасибо вам от души! Вадим Лотов».
И вроде бы этот человек написал хорошие слова, но он написал на личный телефон, который она ему не давала. И откуда он его узнал?
Входя с приличным опозданием в кабинет, она наткнулась на Верочку, та ей улыбалась, едва не сияя.