Он вернулся.
– Ну, пошли, – сказал он усталым, упавшим голосом.
Мы шли молча. Обратный путь показался мне более коротким. В палатке было очень холодно. Печка погасла. Каша в тарелках покрылась тонкой ледяной коркой. Врач устало опустился на топчан.
– Это преступление, что я его отпустил, – вздохнул он. – Каждую ночь я совершаю такое преступление и говорю себе: это в последний раз. И опять то же самое. Я кричу и ругаюсь – не помогает. Нечего тут делать медику! – выкрикнул он злобно. – Смирнов! Растопить печку!
Смирнов кубарем скатился с топчана, на который только что забрался. Видимо, он знал характер своего начальника.
– Агитирует меня, сукин сын! – бормотал врач в бороду. – Ленинградский груз! Агитатор! – Потом он повернулся ко мне. – А вот если этого гаврика посадить на тот самолёт, а того лётчика на полуторку… Что будет?
Я молчал.
– То же самое будет, вот что! Все они такие! – Врач взял тарелку с кашей и раздавил ложкой ледяную корку. – Сейчас будем разогревать кашу, – спокойно объявил он.
Я посмотрел на часы. Было четыре часа утра. Я предложил просто лечь спать.
– Мы будем есть кашу, – повторил врач.
Он лёг на спину, раскинув руки, свесив ноги вниз.
– Дурацкая профессия: медик на льду, – сказал он. – Приходится больше ругаться и толкать машины, чем лечить.
– Никто вас не заставляет толкать машины, – возразил я. – Этот шофёр вас и не просил толкать машину.
– Вас он тоже не просил, – возразил врач. К нему уже вернулось его благодушно-ироническое настроение. – Верно? Теперь вспомните, что вы здесь только несколько часов, а я уже два месяца.
Смирнов раздувал печку. Маленький огонёк уже облизывал обуглившиеся поленья.
– Кашу будешь есть, Смирнов? – спросил врач. – Нет? Тогда ложись.
Я подсел к печке на место фельдшера. Поленья весело потрескивали, печь нагревалась быстро.
– Вы какой-то странный корреспондент, – лениво заметил врач. – Сидите и молчите. Почему вы не просите показать вам лучших людей, орденоносцев и медаленосцев? Что вы, устали, что ли? Или, может быть, больны? Тогда мы вас вылечим.
Я ответил, что здоров.
– Врёте вы всё, – сказал врач. – Я знаю, зачем вы приехали. Вам Лиду надо было. Так ведь?
Я вздрогнул и выпрямился. Это было слишком неожиданно.
– Вы ошибаетесь, – пробормотал я, приходя в себя. – Я, конечно, хотел бы её увидеть. Мы не виделись очень давно. Но я и написать что-нибудь хотел бы… – Я чуть не сказал: «Пару очерков».
Он подошёл ко мне, опустил руки на мои плечи и посмотрел прямо в глаза.
– Так вот, – сказал он, – она служила здесь у меня фельдшерицей… Она пришла добровольно, – не знаю, известно ли вам об этом. Когда она пришла, трассу только ещё прокладывали. Лёд был тонкий, «дышал», когда по нему ходили. Эта женщина чем-то напоминала мою жену. – Он говорил сухо и бесстрастно, будто диктовал историю болезни. – Мы жили втроём: я, Смирнов и она. Спали вот на этих нарах. Она работала хорошо: из неё вышел бы отличный врач. Вам, может быть, кажется, что наша работа здесь – мелочь, чепуха? – спросил он внезапно резко.
– Нет, мне это не кажется, – возразил я.
– Мы здесь у пульса стоим, понимаете, у пульса!.. По этой ладожской жиле страна кровь в Ленинград вливает… свежую кровь… Только вы знаете, каково медикам на льду. Приходилось делать всё. И она делала всё. Она была упрямая! Лезла всегда куда не надо. Один раз попала в прорубь. Я думал, что схватит воспаление лёгких, но ничего, обошлось. В самом начале она ходила с изыскательскими партиями. Теперь, когда всё более или менее пришло в норму, она захотела перейти в армию. Я не мог её отговорить. Вы сможете узнать о ней в санупре. Мне очень не хотелось расставаться. В ней было много теплоты. – Он снял руки с моих плеч, отвернулся и опустился у печки. – Есть вопросы? – спросил он.
У меня не было вопросов. Мы сидели, не глядя друг на друга. Он говорил о ней так, как никто не говорил. Дело было даже не в словах, дело было в голосе, которым эти слова произносились.
– Могу добавить ещё, – сказал врач. – Она мне многое говорила, но о многом и умалчивала. Я знал, что она кого-то ждёт. Этого она мне, правда, не говорила, но я догадывался. Она знала, что я никого не жду. На льду надо быть снисходительными друг к другу. – Он усмехнулся. – Когда вы спросили о ней, я понял, что вы тот самый…
Я сидел, слушал и старался не пропустить ни одного слова.
– Сколько времени она пробыла здесь?
– Больше месяца.
– Она жила здесь?
– Да. Я уже сказал. Спала на этих нарах.
– Как её здоровье?
– Ничего. Для ленинградки – ничего.
– Почему она не осталась здесь?
– Я же вам сказал. – Я почувствовал, что врач волнуется. – Когда всё пришло в норму, она захотела перейти в действующую часть.
– У неё не было других причин? – жёстко спросил я.
– Вы хотите спросить, не приходилось ли ей… избегать меня?
– Да, – сказал я.
Врач встал.
– А по какому праву вы меня об этом спрашиваете? – тихо спросил он. – Вы не видели её с начала войны. Вы не были с ней, когда у неё умерли мать и ребёнок…
Он замолчал. Молчал и я.
Так бывает. Ты сидишь в комнате и долго беседуешь с человеком. Тебе кажется, что ты его уже давно знаешь, и ты привык ко всему: к окружающим вещам, к свету и к тому, как звучит в этой комнате его голос. Но вот произнесено одно какое-то слово, и всё обжитое пропадает: выступают острые углы у вещей, свет режет глаза, и тебе кажется, что ты на вокзале и поезд вот-вот отойдёт…
– Что же вы молчите? Злитесь? – внезапно спросил врач своим прежним иронически-благодушным тоном.
– Нет, – ответил я. – Во всяком случае, вы здесь ни при чём.
– Гордость? – пожал он плечами.
Внезапно всё показалось мне каким-то новым. Во всякое другое время я стремился бы поставить все точки над «ї». Сейчас это мне уже не казалось важным.
Я подошёл к нему почти вплотную.
– У вас была жена? – спросил я жёстко, как следователь. – Вы сказали, что Лида напоминала вам жену.
Мне показалось, что он испугался чего-то на секунду, но тут же взял себя в руки.
– Ну вот, теперь говорит корреспондент, – пошутил он.