Наверное, знай он в семнадцатом году, что дома осталась только мать, Михась вряд ли вернулся бы на родину, по крайней мере – насовсем. За три с половиной года до этого он уходил на фронт двадцатилетним испуганным, не знающим жизни дальше соседнего городка, куда ездил в помощь отцу торговать на предпасхальной ярмарке, парнем, который и грамоту-то знал еле-еле, читая по слогам и умея написать только собственные имя и фамилию. Правда, в отличие от большинства остальных его сверстников, призванных в том числе и из соседних белорусских деревень на службу родному царю-батюшке и российскому отечеству, Михась уже успел обвенчаться. И хуже всего было не только то, что за полгода его желание и нежность к Акулине ничуть не стали привычнее и расставаться было больно и безжалостно, а еще и неожиданная новость, которой то ли обрадовала, то ли огорошила его молодая жена буквально накануне расставания.
– Дитё у нас будет, Мишенька, – прошептала Аля под утро, когда он почти провалился в дрему, чувствуя во всем теле сладкий хмель, а в голове – пустоту и гнетущее отрицание того, что должно произойти уже завтра. В эти последние дни в родительской хате Михась не испытывал даже страха, покоя ему не давал один-единственный вопрос, но задать его было некому. Почему?
– Как дите? Ты уверена? – тут уже и ему стало не до сна; жена-то, казалось, и вовсе не собиралась засыпать, гладя его не только по спине и груди, но и по лицу, так что становилось щекотно и хотелось рассмеяться, по рукам и уставшим ладоням. На левой к тому же он умудрился еще и натереть мозоль, помогая отцу выкосить дальний участок: мало ли когда вернется, а работа ждать не будет, куда батьке одному потом вкалывать. Мозоль ныла, мешала, но отводить Акулинины пальцы Михась не хотел.
– А что ж ты раньше молчала? – начал он вопрос и осекся: действительно, а если бы и сказала, разве могли они что-то изменить в том непонятном, огромном, бессмысленном, но неотменимом, что происходило вокруг них.
– Когда рожать-то? Может, я вернуться успею… Или в отпуск, в крайнем случае, попрошусь, – неловко попытался он утешить жену, которая тихонько, боясь разбудить Михасёвых родителей, спавших за стенкой, заплакала, уткнувшись в его плечо.
Вернуться он не успел, да и рассчитывать на это, как с первых же дней на фронте стало понятно, было глупо. Оставалось только ждать, надеяться и молиться, чтобы все было благополучно с родными. О себе Михась почему-то никогда у Бога не просил, словно будучи заранее уверен, что переживет четыре военных года без единой царапины. Да и из молитв-то помнил только «Отче наш…» да еще одну, коротенькую, что читалась за упокой души. Но каждый раз, когда их рота, то победно маршируя, то бесславно отступая по степям Галиции, полям Польши и немецким селам, натыкалась взглядом на церковь, костел и даже протестантскую кирху, Михась мысленно обращался к Господу со словами заботы о родителях, Акулине и ребенке, который, по всем подсчетам, уже должен был родиться.
По возвращении мать, постаревшая, седая, почти непохожая не то что на образ, запечатлевшийся в памяти Михася с детства, но и на себя четырехлетней давности, какой она была, провожая единственного сына воевать, рассказала, что мальчик действительно родился, как и ожидалось, перед самыми Колядами, но прожил всего два месяца, только окрестить и успели. То ли зима была слишком голодной и морозной, то ли Акулина очень уж за мужем убивалась, вот на ребенке и сказалось…
Следующим умер отец. Беженцы, хлынувшие бесконечными потоками по старому, катерининских времен, шляху из западных местечек, граничащих с Польшей, принесли в деревню тиф. А их хата стояла на самом въезде в деревню, и первыми, у кого просили кто ночлега, кто хлеба, а кто и просто кружку воды, была семья Зубриков, через несколько дней после появления первых бродяг оставшаяся и без хозяина, и вообще без мужика в доме.
– Ну, а Аля почти перед возвращением твоим отошла, – дойдя до конца истории, мать уже не плакала и про невестку говорила почти скороговоркой, словно боясь, что у нее не останется сил рассказывать, а у Михася – слушать обо всем, что происходило в его отсутствие в родном доме. – Застыла, видно, на речке, стирать пошла, а в апреле-то, сам знаешь, ветерок хоть и ласковый, да обманывать любит. Уж я ей наказывала, не трожь ты эти постилки, никуда не денутся, а она на своем настояла. Ну, и от лихоманки в неделю сгорела…
Дважды после этого Михасю пришлось самому хоронить жен, но потом, несмотря на боль, уже не было у него того ошеломляющего чувства, сбившего с ног и лишившего ясности разума. А вопрос «Почему?», мучивший его на протяжении всей сознательной жизни, так и остался без ответа. Потому что задавать его ни в этот, первый раз, когда он еще и представить не мог, какая судьба ждет его дальше, ни во второй, когда умерла Зина, оставив на него, а по справедливости даже больше – на бабку, троих дочерей, ни даже в третий, когда, тоже в его отсутствие и в этот раз уж точно только по его вине, немцы расстреляли Касю за мужа-коммуниста, – вопрос этот задавать было некому…
– Бабушка, так ты мне поможешь? – Саша положила на стол листок, где уже написаны были в подобии какой-то схемы несколько имен. – Мама сказала, что ты лучше в этом разбираешься.
– А что это за таблица? – Надежда Платоновна поправила очки на переносице, чтобы лучше разглядеть непонятный рисунок.
– Нам задали в школе составить генеалогическое древо, всех своих известных предков перечислить. Тех, кого я знала, уже написала. Вот смотри, – Саша начала водить ручкой по схеме, – это я сама, это мама и папа. Ты, дедушкино имя и папиных родителей. А дальше я не знаю.
– А отца ты спрашивала?
– Ну, да, только он как-то не отреагировал, – с сожалением ответила девочка. – Сказал, что кроме бабушек и дедушек, больше никого и не назовет. И вообще, видно, торопился куда-то.
– Дедушек я тебе и сама могу назвать. Его маму зовут Екатерина Степановна, а отца – Валерий Константинович. Ты бы, может, им и позвонила.
– Ладно, давай пока с тобой разберемся.
Воспоминания о семейной истории заняли почти весь вечер. Сначала Надежда Платоновна рассказывала о собственном детстве, сестрах и братьях, которых всего в их большой семье было семеро, мал мала меньше. И остались без отца, когда ей, младшей, только-только исполнилось пять лет, она почти и не помнила батю, Платона Антоновича, от которого на память осталась только фотография.
– А где фотография, покажи, – заинтересовалась внучка. – Я же ни разу не видела.
Пока достали альбомы, пока разыскали тот самый снимок, успела вернуться домой после очередного ученика Алла. Не отличающаяся особой сентиментальностью, дочка Надежды Платоновны в этот раз изменила своим правилам и вместе с Сашей и мамой уселась разглядывать старые фото.
– А вот это, помнишь, мама, – Алла с удивлением взяла в руки странный картонный кусочек, выдержанный не то в сепии, не то в какой-то особой технике цвета, – мы первый раз поехали на море. Я еще плавать боялась учиться, а папа меня куда-то на глубину забросил…
– А о дедушке расскажете? – у Саши уже почти закрывались глаза, но хотелось послушать еще про деда, о котором она мало что знала.
– Завтра, – закрывая альбом, пообещала Надежда Платоновна. И, не удержавшись, добавила: – А ты знаешь, что тебя назвали в память о нем? А если точнее, даже о его матери. И бабушке.
Но засыпающая внучка, кажется, этого уже не услышала.
Любовь
Сестры вышли замуж практически на одном году, с той только разницей, что старшая Валя после свадьбы на Покров тридцать восьмого осталась в соседней деревне, откуда был родом ее муж, а вторая, Нина, уехала в город, где оба они со своим Петей устроились на работу в цех макаронной фабрики.
А еще через несколько месяцев, почти перед Рождеством умерла бабушка. Неожиданно для всех под вечер прислонилась к печке на глазах у испуганной, не понимающей Алеси и, успев прошептать только: «Одна ты совсем, внученька, останешься, не успела я и тебя замуж отдать…», закрыла глаза.