–Мгм? – вопросительно поднимал бровь мясник, отряхивая усы от квашеной капусты.
– Зарубила мужа или кем он там ей приходится. Сначала отравила, потом зарубила. Или задушила, потом покромсала на кусочки. Такой красавчик был, светлая ему память, но, конечно, – торопливо поправилась хозяйка, заметив тяжёлый взгляд супруга, остановившего ложку с борщом на полпути ко рту, – странный: связался с простолюдинкой, а сам ведь знатного рода.
– Ого? – усомнился мясник, толстыми пальцами разламывая мозговую кость.
– Клянусь всеми непорочными святыми и их детьми! – женщина размашисто потыкала себя в область плеч и места, где у обычных людей находится талия. – Чтоб мне сдохнуть, не сойти мне с этого места, если вру, мне об этом Плюшка, соседка ихняя, говорила, а она брехать не станет! То ли он принц, то ли бухгалтер, но важная шишка!
– Ну? – удивился мясник, с аппетитом облизывая пальцы, по которым тёк обильный бурый жир и серовато-жемчужное мозговое вещество.
– И не говори, – мясничиху разбирало раздражение, причину которого она вряд ли могла понять. – Что он мог найти в простушке? Добро бы красавица, так нет – кошка рыжая: ни ума, ни фасона.
– Угу, – согласился мясник, приступая к запечённой бараньей ножке, утопленной в тушёной капусте.
– А ещё говорят, – слова вырывались из болтливого рта супруги, словно птицы, спешащие из клетки на волю. – Что она, Агния эта, брюхатая опять: вот-вот разродится. И что за щенок от паршивой суки появится? Задушить его надо вместе с матерью в колыбели.
– Ага, – кивнул покладистый мясник и, сыто откинувшись назад, громко рыгнул.
Таинственное происшествие породило в ближайшее воскресенье во время обедни немало сплетен среди прихожан. Они толковали и перетолковывали, смаковали и отрыгивали всё новые и новые подробности, от которых дыбом вставали волосы даже у видавших виды злодеев. О смерти несчастного супруга жестокой женщины судачили долго, вплоть до четверга следующей недели, когда лошадь градоначальника, выезжавшего из трактира, случайно не наступила на главу городских ищеек, спящего в канаве в обнимку с тучным старцем в грязной рясе, хозяином множества церквей города, который славился не только могучей статью, но и необычайного оттенка сизо-багровым носом. Впрочем, оказалось, что градоначальник обнимал мертвеца, ведь осилить ведро чистой водки не под силу даже святому духу, что уж говорить о его слуге. Однако это уже совсем другая история, которую открыто не обсуждали, а медленно, со вкусом обсасывали за закрытой дверью и задёрнутыми шторами: варево под крышкой всегда слаще. Поэтому судачить об этом событии было вдвойне приятно, гораздо приятнее, чем обсуждать судьбу очередной дурочки, не сумевшей вынести свалившегося на неё счастья семейной жизни.
Об убийце все забыли, впрочем, как и о дочери преступницы, девочке Нежине, которая родилась уже в городской тюрьме в тёплый весенний вечер, когда запахи жизни за решетчатым окном были особенно густы и сильны, а не по сезону горячий ветер гонял по улицам тополиный пух, сминая и сворачивая его в лёгкие воздушные шары, над которыми косо и лениво висела солнечная пыль, едва шевелящаяся от зноя.
Когда матери дали в руки туго запеленатый сверток, который даже не пищал, – настолько слабым оказался ребенок, рождённый до срока, – измотанная, истаявшая женщина успела лишь дать девочке имя, прежде чем последний лёгкий вздох сорвался с её искусанных в кровь губ, обмётанных родовой лихорадкой.
– Какая …нежная, – слабо улыбнулась Агния Куммершик, та самая Агния из добропорядочной и благонадёжной семьи, юная Куммершпик, которая недрогнувшей рукой зарубила отца малютки, сейчас бессмысленно глядевшей прямо в глаза матери. И, словно выполнив последнюю трудную работу, её душа лёгкой бабочкой улетела на волю из этих унылых, душных стен. А рождённая девочка осталась, и вместе с ней осталось её чудное имя – единственное, что отличало ребенка от других приютских детей, лежавших в металлических кроватках с сеткой, касавшейся пола.
– Глупая кличка для глупой девчонки, – ворчала старая нянька, рассматривая головку младенца с золотым пухом на затылке. – Ишь какая круглая, как тыковка. Такие завсегда дураками вырастают – мозгам там и закрепиться негде: всё о стенки бьются.
В те далёкие времена, когда собственный голос Нежины звучал куда громче, чем голоса окружающих, то есть когда девочка была настолько маленькой, что больше походила на толстое розовое полено, чем на человека, она смирненько лежала в своей старой детской кроватке и с любопытством смотрела по сторонам, ещё не зная, что отличается от других розовых полешек, и не в лучшую сторону. Не каждому при рождении суждено стать ребёнком убийцы. Гораздо удачнее было бы родиться дочерью воровки, особенно воровки мужских сердец: такие дети необыкновенно красивы и в жизни не пропадут; или выползти из трепетного и нервного чрева очарованной и одураченной дочери какого-нибудь приличного горожанина: такие обычно принимают деятельное участие в жизни побочных шиповниковых ветвей своего наивного розового куста. Но вот принять на себя клеймо материнского греха – хуже и быть не может.
Как правило, такие дети не выползают из колыбели живыми. От греха подальше няньки кое-что подсыпают им в рожок, считая, что дурное семя надо выпалывать, пока оно не вытянулось. Но Нежина была таким забавным ребенком, так серьёзно глядела большими серыми глазами, что у старой и не склонной к сантиментам няньки дрогнули сердце и рука, готовая вот-вот высыпать бурый порошок в молоко. И девочка осталась жить, хотя няньки и старались держаться на расстоянии – от греха подальше – чужое несчастье, как известно, заразительно.
Несмотря на то что малышами никто не занимался, они росли относительно бодрыми и крепкими, – к этому побуждала необильная здоровая пища (овсянка «Кровь с молоком»: пригоршня крупы на чан воды, щепотка соли, 10 граммов топлёного сала по воскресеньям да и бидончик молока на стол директрисе, страдающей малокровием, но при этом обладавшей отменным аппетитом и розовым цветом лица; суп «Божья благодать»: чан воды, куриная кость, пригоршня овсяной крупы, щепотка соли, вкушать с молитвой и розгами; рагу «Детская радость»: щепотка соли, овсянка, чан воды, прошлогодняя капуста; перемешать и настаивать в течение получаса, за который самая беззубая надзирательница успевала доесть свою поджаристую баранью котлетку), качество которой приятно компенсировалось количеством грязи в помещении, постоянным холодом и равнодушием нянечек.
Слабые дети погибли сразу: кто-то, непривычный к кипятку, сварился во время купания, когда нянечка не проверила температуру воды (собственно, она и не подозревала, что должна это делать) и посадила ребенка в раскалённый металлический таз; кто-то задохнулся, пытаясь спрятать в самом надёжном месте – во рту – невесть откуда взявшуюся блестящую бусину; кого-то забыли на прогулке зимой, в метель, и нашли уже утром маленький снежный холмик возле двери. Всё это было. Но нянечкам ничего не угрожало: они всегда могли надеяться на помощь и участие доброго доктора Бармалита – высокого тощего мужчины с лихо подкрученными наверх гусарскими усами (именно так был завит штопор, которым нянечки и доктор активно пользовались после обязательной рутинной поверки) и золотыми зубами, количество которых год от года росло, и иногда казалось, что их число давно перевалило за положенное каждому человеку и уже достаточно приблизилось к акульему.
Оказывалось, что эти недолговечные дети давно и тяжело болели, и, что естественно, тихо и мирно умирали по вполне логичным причинам, после чего, собственно, у доктора и появлялся очередной блестящий клык, резец или моляр.
«Бог дал, бог и взял», – заключал доктор, ловко поворачивая в руках очередное крохотное затвердевшее тельце, и бросал его, словно полено, в груду других сгоревших от лихорадки или холода младенцев.
Дети считались слишком мелкой монетой, на которую не было принято обращать внимания, медяками, которые не жалко и выкинуть, и потерять, и отдать нищим. Правда, многие бедные семьи так не думали, складывая из таких медяков целые состояния. Но большинство не придавало значения мелким монеткам, чеканя всё новые и новые, пока уже выпущенные тихо лежали, холодные и безмолвные, в ряду таких же неприкаянных бесценных медяшек.