Храм американской печати – лишь второе по высоте здание в Нью-Йорке; первенство за обычным храмом – церковью Троицы. Американские журналисты рассказали мне, что это уже третье здание, выстроенное на том же месте – лицом к Уолл-стрит. Первое погибло от огня во время войны за Независимость, второе развалилось под тяжестью снега, и тогда за семь лет построили эту церковь в готическом стиле – такую высокую, что ее сияющий золотом крест служит маяком для кораблей, заходящих в нью-йоркскую гавань. Семь лет! Кёльнский собор строят уже больше шести веков, и он до сих пор не завершен.
Нашу компанию доставили на трех извозчиках в отель на Пятой авеню, где нас дожидался Морис Грау. Это молодой человек, ему лет двадцать семь, но выглядит он на все сорок: работа без отдыха, заботы и неприятности состарили его до срока и убавили волос на голове. Он ведет самую лихорадочную и всепоглощающую жизнь во всей Америке, ведь ему случалось руководить пятью театрами сразу: итальянской оперой в Нью-Йорке, французским театром в Чикаго, опереттой в Сан-Франциско, английской драмой в Гаване и испанской комической оперой в Мексике. Теперь он переключился на организацию гастролей знаменитостей и начал с того, что привез в Америку Антона Рубинштейна, который дал двести концертов меньше чем за полгода – иногда по два концерта в день. Жаль, что мы с ним не встретились, интересно было бы взглянуть на него сейчас. Я знал Рубинштейна, когда ему было лет двенадцать, а мне двадцать два. Тоже еврей-выкрест, говоривший по-немецки, только из России. Он приехал в Париж поступать в Консерваторию по классу рояля, а его туда не приняли, поэтому через несколько лет он основал свою собственную Консерваторию – в Санкт-Петербурге. Мы с ним дали всего один салонный концерт: сыграли две части бетховенской сонаты для виолончели и фортепиано, а затем я исполнил соло «Большую фантазию на русские темы». Через два месяца, когда закончится контракт со мной, в Нью-Йорк приедет знаменитый итальянский трагик Росси, и Грау будет возить его по Америке целый год. Могу лишь посочувствовать обоим.
Мне, конечно же, не терпелось посетить театр. Грау рекомендовал театр Бута, но затруднился сказать, что именно там дают нынче вечером. В этом зале могут играть трагедию, комедию или оперу – смотря какая фантазия придет директору, снявшему помещение на год, на месяц или даже на неделю. Я немедленно отправился туда в сопровождении любезного мистера Бакеро; давали «Генриха V» Шекспира. Постановка была очень красивой; парочку идей можно будет занять для «Мадам Фавар»… Для того я и хожу по разным залам – восхищаясь как артист, но и прицениваясь, точно барышник на ярмарке. Сколько молодых дарований я привез в Париж из-за пыльных кулис провинциальных театров! А из Лондона мне доставили стадо овечек – почти как настоящих, не катившихся на колесиках, а топотавших по сцене с громким «бе-е». Я собирался использовать их для «Дон Кихота».
Люди совершенно утратили воображение; им подавай, чтоб на сцене было всё как в жизни. Во второй картине «Путешествия на Луну» декораторы в точности воспроизвели купол парижской Обсерватории, а в шестой царь Космос едет на настоящем белом верблюде в хрустальный дворец (какой переполох поднялся на бульварах, когда это животное вели в «Гэте» из Булонского леса!). Мы сами приучили к этому публику; директора театров вынуждены тратить огромные деньги на декорации, чтобы зритель, заплатив за билет, смог увидеть на сцене то, что каких-нибудь двести лет назад ему показали бы на улице бесплатно.
Когда Берлиоз ставил в Опере веберовского «Волшебного стрелка» (кажется, в сорок первом году), он со всеми переругался, потому что ему был нужен настоящий скелет для мрачного явления в третьем акте, а бутафорский, деревянный, его не устраивал. Директор заявил ему без экивоков, что больше не выделит ни франка на покупку реквизита, добывайте ваш скелет, где хотите, хоть собственный используйте. И Берлиоз в самом деле отрыл на каком-то чердаке самый натуральный скелет, так что публика чуть не поседела, а нескольким дамам сделалось дурно. А вот немцам было бы достаточно показать картинку с черепом и костями: музыка Вебера дорисовала бы остальное.
Мы покинули театр после второго акта, и Бакеро отвел меня в другой. Нью-йоркские театры не так велики, как здания газет, и все построены по одному образцу: обширный амфитеатр с большим количеством рядов; всего восемь лож: по четыре справа и слева у авансцены, галерка… Ложи, кстати, пустовали, хотя зал был полон: лучшее общество предпочитает партер и балкон первого яруса. Давали комедию, но я был не способен ее оценить, поскольку не настолько хорошо владею английским. Мы потихоньку ушли; в вестибюле мой спутник указал мне на господина средних лет, стоявшего у кассы, и сказал, что это директор. Он уже разорился раз семь, но в этом сезоне, кажется, собрал превосходную труппу.
– Где же он взял деньги? – удивился я.
– Ему одолжили люди, которым он должен, в надежде вернуть себе всё за счет хороших сборов.
Ах, если бы в Париже рассуждали так же!..
Вернувшись из театра в отель, я увидел толпу, собравшуюся под балконом, поверх которого было написано большими буквами: Welcome Offenbach! Везде сияло электричество, было светло как днем. Оркестр из шестидесяти музыкантов устроил мне серенаду: играли из «Орфея» и «Великой герцогини». А уж аплодисментов-то, виватов! Мне пришлось выйти на балкон, точно Гамбетта[4], и громко крикнуть: «Thank you, sir!»[5] – фразу, в которой даже французские цензоры не нашли бы ничего фривольного или подрывающего устои власти. Американцы, похоже, остались разочарованы: надо полагать, они ожидали, что я спляшу на балконе канкан или сделаю что-то в этом роде. Их привлекла сюда заметка в «Нью-Йорк таймс», где говорилось, что «г. Оффенбах уже давно открыл беспроигрышный способ нажить богатство – поставить свой музыкальный дар на службу безнравственности». Они явились строго осудить безнравственность, предварительно насладившись ею, а я оставил их голодными.
В Европе понятия не имеют, что такое американский отель. Всё под рукой. При каждом номере, состоящем из спальни и гостиной, – туалетная комната, ванная и таинственное помещение, помеченное буквами WC, – никаких умывальных тазов и ночных горшков! Первый этаж гостиницы представляет собой огромный базар, торговый город, где представлены все ремесленные цеха. Есть свой парикмахер, свой шляпник, свой портной, свой аптекарь, свой книготорговец, даже свой чистильщик обуви. Можно войти в отель голым, как Адам, и заросшим, как Авессалом, а выйти этаким графом д’Орсе, законодателем мод. Нет только полиглотов. Среди двухсот коридорных не найдется ни одного, говорящего по-французски. Это очень досадно, когда сам не говоришь по-английски, хотя и немного понимаешь этот язык.
Платя за номер двадцать долларов в сутки, вы получаете право есть весь день. С восьми до одиннадцати завтрак, с полудня до трех часов ланч, с пяти до семи вечера – обед и с восьми до одиннадцати – чай. На следующее утро, едва я вошел в огромную галерею обеденного зала, где выстроились в ряд полсотни столов, ко мне подскочил метрдотель и отвел на свободное место. (Со временем я узнал, что сопротивляться его воле бесполезно: не пытайтесь возражать, что вы предпочли бы сесть там или сям, надо делать, как велено. Метрдотель тут хозяин, он подсадит к вам за столик, кого захочет, и точка.) Гарсон сразу принес мне большой стакан воды со льдом, хотя я и не просил его об этом. Затем другой гарсон принес меню, где были перечислены восемьдесят блюд дня (я не шучу). Я выбрал три, но позабыл указать, какие именно овощи хочу для гарнира, и мне принесли все пятнадцать видов. Таким образом, я враз оказался перед тремя десятками тарелок: с супом, рыбой, мясом, гарнирами, вареньями, плюс десерты, каких нашлось не меньше десяти. При виде этого изобилия у меня закружилась голова и пропал аппетит.