Солдаты принесли Дуню в лагерь, к палатке, где находились раненые и где был устроен перевязочный пункт.
Положив ее под чинарой, один из носильщиков побежал за священником.
Отец Никодим, седой, но еще бодрый старик, был один из тех истинных пастырей Православной церкви, о которых до сих пор живут среди старых кавказцев добрые воспоминания; под скромной оболочкой бесхитростного, мало ученого человека он хранил великую душу, горячую, непоколебимую веру в Бога и искреннюю любовь к ближнему.
Состоя при отряде, отец Никодим делил все трудности и опасности похода. Не думая нисколько о себе, готовый всегда к смерти, он нередко, в самые опасные минуты, с крестом в руках ободрял живых, утешал умирающих. Его старая ряса носила на себе следы прострелов, но он скромно умалчивал об этом, не придавая таким, по его мнению, пустякам никакого значения.
Узнав, что его зовут к умирающей женщине, вырученной из плена, отец Никодим тотчас же направился к ней со всею поспешностью, на которую были способны его старческие ноги.
Дуня издали увидела его, и лицо ее озарилось, на мертвенно-бледных щеках слегка заалел слабый румянец, глаза засветились радостью и на обтянутых губах заиграла счастливая улыбка.
Собрав все свои силы и с трудом приподнявшись на локте, она жадным взглядом глядела на подходившего к ней отца Никодима, в то время как губы ее чуть слышно повторяли:
— Батюшка, батюшка…
В этом призыве было столько выстраданного горя, столько святой надежды на душевное облегчение, столько тихой благоговейной радости, что у доброго отца Никодима слезы навернулись на глаза. Он широко перекрестил умирающую и опустился подле нее на колени.
С трудом, едва переводя дух и делая неимоверные над собой усилия, чтобы не раскашляться, Дуня начала открывать перед пастырем свою душу; она говорила тихо, с остановками, и слова ее глубоко проникали в душу отца Никодима.
— Бедная ты моя страдалица, святая душа, — повторял он изредка, мягко и осторожно кладя свою сморщенную ладонь на голову молодой женщины, — не бойся, все грехи твои давно отпущены за великие твои страдания.
— Батюшка, я за себя не страшусь, — говорила Дуня, — Господь видит мою душу, Он милостив, полагаюсь на Его волю, как Ему угодно будет, так пусть и совершится. Тоскую я о нем, о Николае, что-то будет с ним… Грех страшный на нем, может ли быть прощение такому греху…
— Разве есть такой грех в мире, который бы превзошел милосердие Божие? — наставительно произнес батюшка. — Нехорошо даже сомневаться в этом.
— Знаю, но и в Священном Писании сказано, что всякая вина простится, но не простится хула на Духа Святого. Николай отрекся от христианства, разве это не хула на Духа Святого?
— Нет, — с твердым убеждением произнес батюшка, — это только тяжкое заблуждение… Князь мира овладел его сердцем, возбудил гордость в нем и натолкнул на худое дело. Совершив его, он не похотел искупить заслуженной карой деяния свои, не признал над собой власти государственной и, желая избегнуть наказания, совершил еще худшее преступление.
Как пласт снега, падая с вершины, в падении своем увеличивается и превращается в глыбу, так малые преступления, породив ряд других, превратились в великие… Страшен грех его, слов нет, но все же небольшая песчинка по сравнению с благостью Божьею…
Из твоих слов я вижу, что Николай, о котором говоришь ты, уже познал муки раскаяния, и в этом есть милость Бога: значит, Господь Бог посетил сердце его, разбудил дремавшую совесть и тем приуготовил путь к спасению… Вспомни разбойника, распятого с Христом, он тоже проливал кровь близких своих и много свершил тяжких преступлений, но стоило ему искренне воскликнуть: "Помяни мя, Господи, егда придеши во царствие свое", — и Христос в неизречимой милости своей ответил ему: "Аминь, глаголю тебе, днесь со мною будеши в рай".
Долго говорил отец Никодим, и слова его, как целебный бальзам, проникали в душу Дуни; радостная надежда охватила ее и наполнила блаженством.
— Батюшка, — произнесла она наконец, — благодарю вас, вы открыли мне глаза, теперь я умру спокойно. Ах, как бы было хорошо, если бы когда-нибудь он встретился с вами и мог выслушать от вас такие слова, какие вы говорили мне. Я верю, душа его растаяла бы, как воск, и он чистосердечно раскаялся бы во всех своих заблуждениях.
— Кто знает, может быть, твое желание исполнится. Я тогда передам ему, как сильно любила ты его и пеклась, умирая, о спасении его души.
Дуня улыбнулась.
— Что я любила его, он это знает, — тихо произнесла она, — но вы все-таки, батюшка, скажите.
— Скажу, скажу, — ласково кивнул головой священник тоном, каким добрые дедушки утешают своих баловней-внуков.
К вечеру, в то время, когда войска, штурмовавшие аул, мало-помалу начали стягиваться обратно к лагерю, Дуня умерла. Ее похоронили под тем же чинаром, под которым она испустила свой послед ний вздох. Из опасения, чтобы горцы не осквернили могилы, креста на ней не поставили, но вместо него навалили тяжелую каменную глыбу, на которой досужий мастер грубо выдолбил изображение креста. Камень этот существует и по сей день, отмечая место, где нашла вечное упокоение несчастная страдалица, память о которой давно уже умерла в числе прочих жертв кровавой эпохи, пережитой Кавказом…
После взятия 9 июня 1837 года аула Ашильты генерал Фези устремился на Ахульго, взял его и затем через горный хребет Аракс-Тау, Хунзах и Голотлинский мост достиг Тилитля, где заперся сам Шамиль. Видя невозможность отбиться от русских, подступивших в больших силах и уже начавших штурмовать аул, имам пустился на хитрость, прислал переговорщиков с изъявлением покорности.
Храбрый, энергичный и распорядительный в бою, генерал Фези был в то же время плохой дипломат. Вместо того чтобы отвергнуть всякие переговоры и вести начатое дело до конца, взять приступом аул и там захватить Шамиля в свои руки, он вступил с имамом в сношения и заключил мирные условия. Этим актом генерал Фези от имени русского правительства признал Шамиля духовным и светским владыкою непокоренных нами племен. Этого мало: он был так опрометчив, что принял от Шамиля письмо, в котором между прочим говорилось: "Сие письмо объясняет заключение мира между Российским Государем и Шамилем", а затем: "Чтобы ни с какой стороны не было никакой обиды и измены против другой".
Этим письмом простой чеченский бек, самозваный имам, которого не хотели признать даже некоторые из более знатных ханских родов, как, например, ханы аварские, Шам-хан-Мехтулинский и хан Элисуйский, возвышался вдруг на степень равноправного правителя, заключающего мирный договор с Российским Императором.
Это было непонятное с нашей стороны смирение, но и этим дело еще не кончилось. В Тифлисе, словно желая до дна испить чашу унижения от полудикого горна, надумали уговорить Шамиля явиться в столицу Грузии ко дню прибытия Государя Императора, ожидавшегося на Кавказ, и там лично выразить русскому монарху свою покорность.
Переговоры по сему вопросу взял на себя храбрый из храбрейших, но крайне доверчивый и простодушный генерал Клюки-фон-Клугенау.
12 сентября из русского лагеря были отправлены посланцы в аул Каранай к почетным жителям Бек Лаи-Хилау и Али-беку-Дженка, которые, прибыв 13 числа, в тот же день повезли письмо генерала Клугенау Шамилю, жившему в то время в ауле Чиркат.
Шамиль принял их очень благосклонно, а на пись мо генерала с предложением свидания поспешил ответить полным согласием.
Свидание было назначено на 18 сентября у Гимринского родника, причем Шамиль требовал, чтобы генерал взял конвой всего лишь несколько человек, в свою очередь обещая сделать то же.
Было дивное утро, когда генерал Клугенау с полковником Евдокимовым, впоследствии графом, в сопровождении всего только пятнадцати человек донских казаков и десяти человек жителей селения Каранай подъехал к Гимринскому роднику.